| |
|
Из книг
“МУЗЫКА И БУМАГА” и “ДЛЯ СВЕТА И СНЕГА”
***
И когда засверкает ястребиный блиц
и войной займется дальний край небес,
мы увидим землю и увидим лес,
и тогда пойдем на змеиный плац.
На звериный форум, где болотный дом
смотрит черными дырами вверх и вниз.
Там-то мы его и найдем.
Мы увидим того, кто стоит спиной, -
цвета дыма, в густом дыму.
И ничего не будем говорить ему.
Он и сам молчит – потому не врет.
Это – тот, кто пьет из чумных болот,
кто глотает дым и ломает наст.
И ни о чем не будем его просить.
И ничего не будем предлагать взамен.
Он нам сам, что захочет, даст.
1996
М.Б.
Как мы ждали друг друга – можно сойти с ума!
И ведь знали, что это – тюрьма, тюрьма,
и что она расколется на куски,
как от блица раскалывается тьма.
Если собрать в один все эти куски
ожиданья, смятенья, любви, тоски, -
то разверзнется сердце и лопнут виски,
словно мыльный орех в тисках.
И ведь знали, раскалываясь на куски,
что уже нигде, ни в каких веках
мы не будем вдвоем на желтых лежать песках,
никогда – как песчинки, как камушки – друг у
друга в руках.
Только во сне, совершая путь по твоей руке,
я так ясно вижу, что в глине она, в песке, -
словно ангел смерти бродит невдалеке
и горит во лбу у него звезда,
и сияет, как полуночная вода
путеводная – в никуда.
1996
***
заблудился ты в небе что делать никого не зови
крыши тают в огне растворяются лица и тени
только вспышки безумного белого света в крови
только сна ледяные ступени
и идешь и глотаешь зеленый и синий огонь
постепенно лишаясь и зренья и слуха и тела
и не видишь как в синем огне над тобой
вырастают созвездья из света и мела
а потом этот белый бессмысленный свет дорогой
затихает как эхо
и вдыхая огонь выдыхаешь огонь
заблудился ты в небе и город тебе не помеха
этот город затоплен зеленым и синим огнем
заблудился ты в призрачном городе только и
слышишь
как внутри нарастает снежной нежности ком
и желание острое как лезвие крыши
***
На железный хлеб навостривши зубы,
понимая, что, в общем, не по зубам,
волком смотришь из ощетиненной шубы,
узкой белкой скачешь по деревам.
Даже зная, что жизни тебе не хватит,
остаешься и к этому глуп и слеп,
потому что не вырваться, если схватит,
потому что заманчив железный хлеб.
но зато за эти года и веки,
заперев замки, заплатив долги,
можешь все подряд исходить города и веси,
истоптать железные сапоги.
1994
В.С.
Это все-таки март. Это все-таки лед.
И ломается утро в глуши ледяной.
И на звонкие дольки ломается год.
И ползет таракан у тебя за спиной.
И машина летит. И ворона идет.
И протухшая тряпка на ветке висит.
И весеннего вида тусуется кот.
И откуда-то с неба Бетховен звучит.
Словно обруч чугунный снимают со лба,
и прозрачной водой наполняется дом.
А по облачной слякоти катит судьба
и удача на палочке едет верхом.
1994
***
Все идет как-то так – мимо рук.
Только встанешь да глянешь вокруг –
бог ты мой: мимо губ, мимо глаз
целый мир уплывает от нас.
За окном – то ли снег, то ли пух,
и летит, и летит во весь дух.
Он горчит и на вкус, и на слух –
непонятно, который из двух.
Полуявь-полусон-полубред.
Ни названья, ни облика нет.
Обернись: над кварталом пустым
это облачный храм – или дым?
1990
***
жадные тающие поющие
мягче воздуха легче стрел
плоть оплетающие и пьющие
жизнь оставляющие не у дел
птицы порхающие снующие
рыбы мятущиеся на дне
бледные призраки вездесущие
в этом глубоком горят огне
силу дающие и отнимающие
долгие сладкие без конца
жадные тающие сгорающие
1994
***
1
Ты здесь жила. Вон в том углу спала,
Оклеенном афишами “Таганки”.
Ты здесь пила. И утром, после пьянки,
Любимых провожала до угла.
Ты здесь жила. И колыхалась мгла,
И бликами фонарными сквозила,
Когда пустая серая весна
Тебя в ночи из дома уводила.
И страсть была, когда ты здесь жила.
И смерть была – она с тобой ходила,
Она на всех углах тебя ждала
И слово непонятное твердила.
Теперь, когда уехала, забыла –
Теперь куда, в какие зеркала
Стучаться, чтобы время пропустило
Туда, где ты так долго прожила?
А помнишь? Только что же это было?
Волной судьбы подняло, накатило, -
Отхлынуло…- ты этого ждала?
2
Там были одуванчики всегда,
И пух летел в любое время года,
И в подворотне капала вода.
И если наступали холода,
То на день - на два, а не на полгода,
И так же уходили без следа.
И этим миром правила беда
и так привольно по нему гуляла,
Как будто ей другого было мало.
Ты это поняла еще тогда.
И можно было не ходить туда,
Где жгло глаза, где слово умирало,
Где свет глотала черная вода…
Все было ясно с самого начала,
И смерть твоя – с тобой была всегда.
1991
ВЕСНОЙ
1
Порасплескались воды о мутные берега,
хлынуло солнце, и музыка началась, -
и словно рукой смахнуло – и снова метут снега,
и зренье разламывается, двоясь.
Повырастали монстры зеленые на окне:
каланхоэ, алоэ, - все в человечий рост,
и, того гляди, прорастут вовне
и в какие-нибудь иные края перекинут мост.
И в какую-нибудь иную тебя уведут
дорогую слепую предпраздничную страну.
Но приблизиться к ней даже мыслью немыслимо тут
–
только сделаешь шаг, прошибает холодный пот.
2
Это только рассвет с диким привкусом птичьего
скрежета.
Это только пространство бессонницы необжитое.
Это что-то уже пробивается легкое и золотое,
даже если глухое и медленно-серое не решено и не
прожито.
Даже если и не изжить ясных холодных
поблескиваний и звонов,
ни змеиного шелеста, ни мышиного бега.
Это просто пустое и чистое место для света и
снега.
Это страх и мерцание. Это музыка и бумага.
1994
***
Та недосказанность, в которой Бог
живет, как в доме, гулком и прозрачном, -
то кошкой извивается у ног,
то ухмыляется огнем коньячным,
то серым ветром гонит за порог.
И ты не знаешь, где ее предел:
переступив порог, не подойдешь ко входу…
Но видишь: птица села в огненную воду,
и мокрый лес от света поредел.
И бьет насквозь ее вечерний свет,
и странно смещено пространство марта:
напоминает вымысел и бред
его географическая карта.
И снова все, что видимо живым,
и все, что живо, но полузабыто,
ты видишь словно зреньем боковым.
И что-то в нем слепым пятном сокрыто.
1986-1996
***
В зарослях бешеных огурцов,
летнего времени на краю
все обретает в конце концов
ясную суть свою.
Где-нибудь рядом, невдалеке,
на расстояньи протянутых рук
капли виснут на волоске,
тянется долгий звук.
Ветка качается. День идет.
День содержит ответ,
что и тем, кого свет не ждет,
светит недолгий свет.
1994
***
Ну и как? Ну и ладно. Наоборот?
Ну и ладно. И не беда.
А пойдем туда, где миндаль цветет?
Ни за что не пойдем туда.
Там миндаль цветет. Там весна убьет.
Там какой-то чужой народ.
А я боюсь своих. И боюсь чужих.
Все равно кто-нибудь убьет.
Но бояться, наверно, еще страшней.
Ведь они следят за тобой.
Лучше ждать самой. И следить самой.
И потом умереть – самой.
Потому что смерть – это только свет.
А даже если и только тьма?
Но горячих рук у нее нет.
И горячих губ у нее нет.
И горячего, душного тела нет –
Это только она сама.
А ее ожидание – мир иной,
где не страшен страх никакой.
Там вода бежит. Там миндаль цветет.
И там снова кто-то тебя убьет.
Снова кто-то тебя убьет.
1992
***
все равно ты зимой навсегда уезжаешь в париж
все равно ты зимой уезжаешь в париж навсегда
и дымится вода и не видно ни окон ни крыш
и не видно отсюда ни крыш ни окон и пылится вода
из горбатого города с каменной башни своей
что увидишь в окно сквозь последнюю спелую тишь
а теперь ты зимой навсегда уезжаешь в париж
и уже не увидишь ты каменной башни своей
все останется там ты приедешь туда по делам
и высоким и бледным корявым седым угловатым
полоумным безумным холодным худым и горбатым
будет город когда ты приедешь туда по делам
но уже не увидишь ты каменной башни своей
а вернуться в париж это лучше чем в город
горбатый
полоумный безумный бессонный больной бесноватый
тороватый покатый горбатый не надо не смей…
1992
***
Ранним утром в змеином углу
нету места для мысли и сна,
и такая тут грязь на полу,
и такая гнилая весна…
Ну и ладно. Живут же и тут.
И чего там – судьба, не судьба…
С добрым утром, Малаховский пруд
и над ним – заводская труба!
С добрым утром, собака и мышь,
с добрым утром, ворона, привет!
И какой еще нужен Париж?
Под Парижем Малаховки нет…
С добрым утром, комар и паук,
с добрым утром, колода и пень!
Кабы знать, что ушло между рук
и какой начинается день…
Едет поезд. Летит самолет.
Нож пылится. Ржавеет топор.
И никто не приходит на двор.
И отсюда никто не уйдет.
1992
АВГУСТ
Лето явно пошло на спад,
И на лад – натяженье жил.
Это август себя изжил.
И молчишь. И отводишь взгляд.
И уже принимаешь в дар
гарь вокзальную, долгий дым,
и не жгуч этот поздний жар,
а покоен и нерушим.
Он теперь уже только твой –
с хлебом съешь или в землю спрячь…
И глухие заборы дач
зарастают сырой травой,
и над бревнами комары
начинают вечерний пляс,
и в листве различает глаз
смерти призрачные пиры…
На террасе, под тихий стук
“роботрона” из-за стены
на охоту идет паук,
и движенья его - верны, -
не в пример тем страстям косым,
что неведомы пауку…
Чтобы лучше увидел сын,
Подними его к потолку.
1987
***
когда я буду вспоминать
как умерла тогда
то каждый раз я буду умирать
и это навсегда
ну все пора умри закрой глаза
гори гори гори моя звезда
и я умру с горячей головой
в ночи в жару на полке боковой
а может под железной синевой
в сугробе у дороги кольцевой
гори гори кромешная моя
осталась ты одна
понять где я а где уже не я
я больше не вольна
мне разрешили боль и смерть и ад
и я туда иду
наощупь наугад
гори гори
1990
***
И боли не избыть. И болью стать.
И вдруг понять, что боль реке подобна.
И протекать бессильно и беззлобно.
И в новые края перетекать.
И жизни не хотеть. И жизни ждать.
И понимать отчетливо и дробно,
Что почему и что чему подобно, -
И снова ничего не понимать.
И все забыть. И снова осознать,
Что эта смерть бессмертию подобна,
И ничего уже не забывать.
И быть. И снова протекать подробно,
Как Лета отмороженная вспять.
1996
***
а там где я там тоже нет меня
пока я там где нет меня я знаю
что нет меня там место только раю
а там где рай там тоже нет меня
а ты не знаешь как тебя зовут
и забываешь кто ты и откуда
где жизнь твоя где смерть и ниоткуда
пока ты здесь тебя не позовут
пока мне рай в объятиях твоих
и длится необъятный месяц райский
еще не мартовский уже не майский
не умирай в объятиях моих
1996
АВГУСТ
Это – время цветения вод,
Луж и озер.
Это – лодки зеркальный ход,
Шорохов хор.
Это – душный шмелиный гул
В синей траве уснул.
Это – разверстый, как львиная пасть,
Алый и белый день.
Он означает голод и страсть,
Голод и страсть, и лень.
Это – томимый предчувствием дух
Обращается в зренье и в слух.
И не ставишь ему преград,
Мнешь слои иллюзорных клеток,
Отпуская его назад,
На все четыре стороны лета.
1987
***
Это – шум в ушах, в крови
возня сырая,
неизбывная, как талая вода
на дорогах обессиленного Рая,
безграничных, не ведущих никуда.
Это – мягкие высокие качели,
повороты и мигание огней,
местность темная, холмистая, и ели,
в невесомости висящие над ней.
Это – ласковый питомец желторотый,
бледный, маленький, прозрачный, как вода.
Никогда он не дойдет до поворота
и дороги не отыщет никогда.
1994
ГОРОД ЮНОСТИ
1
в переулках ночных снег губами ловили
по апрелю дежурили по июлю блудили
а потом уезжали и втроем к коктебеле
то стихи рисовали то пекли акварели
осень выдалась шалой больной и бедовой
с перебежками вялой листвы по садовой
по пятам как на привязи смерть за нами ходила
но чья-то рука все ее отводила
2
мы вернемся туда по извечному кругу
если кто-то отступит напомним друг другу
и приблизимся к нашему верному раю
к побережию боли к его рваному краю
вот и город велик а все некуда деться
где закончится юность начинается детство
странный маленький мир сохрани его боже
ибо дальше всегда будет так же и то же
3
город юности пуст холодны его плиты
неприветливы птицы из дьявольской свиты
и из дома никто не выходит навстречу
и совсем не такой представляли мы встречу
этот мир неподвластен ни тленью ни чуду
через тысячу лет здесь по-прежнему будут
в небе крылья черны и рулады картавы
и река потечет через те же кварталы
на ее берегах будет чисто и пусто
и уже никогда не изменится русло
1990-1992
***
сколько хочешь окон в любое смотри
и в любом отразится мгла
потому что смотреть на себя изнутри
ты бы и не смогла
видно бог тебя выдал коль съела свинья
и клетка твоя пуста
и душа пустая твоя чиста
а может и не твоя
и это твои стихи о любви
спросит безумный судья
да это а может и не мои
в мире нет ничего моего
1990
***
месяц яблоневый тополиный
месяц густой травы и лиловой пыли
самый нежный в году самый длинный
неужели тебя забыли
помню помню душный и словно вымерший город
да прохладные ночи где тщетно глаза смежала
да еще как сидела с большим бокалом
в который яблоня медленно цвет роняла
в той стране о которой нынче ни сном ни духом
где мы жили тогда и да будет ей время пухом
хоть бы затеплился след хоть примета ее какая
этого годы и годы прошу у бога
потому что бродила в жилах вода живая
потому что тому свидетелей было много
плотные белые кисти да обрывки ветренной сини
а одних лепестков тополиных комочков белых…
никого в живых не осталось и гиблое это дело
потому что уже не бывает уже не надо
чтобы мысли рекой и слова из другого ряда
из другого слоя слова из мира иного
и уже не заслонит мира такое слово
говорила не тронь иллюзий моих они живые
сами уйдут на дно все будет и все впервые
в той стране под откос уходившей криво
и которой одно преданье свежо и живо
только видимость внешность ее повторяют снова
месяц яблоневый жара и живое слово
1989
***
Там, где круто ломается май
И сгорает от дикого света –
там уж только себя не ломай:
пощадит – будет новое лето.
Выживаешь. И в новой среде
пребываешь пустым и бездонным,
и живешь, как во сне, как в воде, -
по неведомым новым законам.
И над миром пуста и тверда
тишина без опоры и веса,
и сияет большая вода
за стволами соснового леса.
И падение яблок в саду,
ударяющих глухо и немо,
расставляет силки, как в бреду,
нарастает, как некая тема.
Вечер будет отчетлив и пуст,
и мохнатое грозное солнце
за бузинный закатится куст
и назавтра уже не вернется.
В мир иной отойдешь до зари:
может, строчка
какая приснится…
А покуда – лежи и смотри,
как летает большая ночница…
1987
СПАСОПЕСКОВСКИЙ
…И холодно… Проходит мимо лето.
Ты возвращаешься домой до света.
Бессонница плетется по пятам.
И возникает, словно рябь на глади,
сбивает шаг и теплится во взгляде
улыбка, неподвластная устам.
И гулок шаг по этим тротуарам,
где тишину тяжелым черным шаром
перед собой откатывает звук.
И ночь стирает позднюю прогулку:
вытягивает дымом по проулку
и холодом уносит – мимо рук.
И слабый свет, едва приметный глазу,
яснеет. Ветер произносит фразу
и умирает во дворе пустом.
И только пух под тополем корявым
едва шевелится комком безглавым –
бессильным, рыхлым гибели куском…
1982-1987
ГДЕ ЖИВУТ СТИХИ?
“Где живут стихи?” –
спросил меня трехлетний сын.
И я задумалась над ответом.
Сказать, что они живут в веках?
Что они живут там,
Куда нет доступа нам, пока мы живы?
Или сказать, что они живут в бедовой голове поэта?
А может, ответить, не мудрствуя,
Что они живут в книжном шкафу?
1987
ИЗ ЦИКЛА “АМЕРИКАНСКИЕ СТИХИ”
ПЕРЕЕЗД ИЗ МАСТЕРСКОЙ
I
Мы собирали в ящики
тюбики и холсты,
перышки, тряпочки, камушки и перчатки,
кнопочки, слайды, ластики и листы, -
местного бытия зримые отпечатки.
Нам вспоминались реки и острова,
люди и города, сплетни и анекдоты.
Я бормотала под нос ласковые слова.
Ты очищала руки от позолоты.
И с двадцать первой в окно пробивался последний
луч,
и на столе шелестел целлофан от ветра,
предвещая второе пришествие сизых туч
и приближение урагана “Берта”.
II
Ураган, обессилев,
пришел под видом дождя,
лившего всю ночь с пятницы на субботу.
И если ты не оглянешься, уходя
вечером на призрачную работу,
и если ты не останешься навсегда,
то, значит, кончилась жизнь, началась другая,
значит, скоро снова прольется с небес вода,
и ты не оглянешься, убегая.
Июль 1996, Нью-Йорк
***
А по Бронксу летит тополиный пух,
как летает пушистый смех.
И иные кусты - соболиный мех,
а иные - как Бог, как Дух.
И уже на пляже, на простыне,
у когтистых и льдистых вод
замираешь, как капля на полотне,
опрокинувшись взглядом в небесный свод.
И уже все смешалось, и не постичь,
как случалось до этих пор:
это Брайан Парк или Брайтон Бич,
или просто Серебряный Бор.
И уже дохлестнулся сюда прилив,
жадно слизывая с песка
спички, шкурки бананов, косточки слив:
всё, - до нитки, до волоска.
Лето 1996, Нью-Йорк
***
В безумном покопается мешке
и вытащит блокнот или конфету.
Ей просто путешествовать по свету:
в сабвее, на хайвее, налегке.
А может, даже фотоаппарат
достанет из котомки безымянной
и щелкнет пароход или закат
или на пляже негра с игуаной.
А раньше не меняла города,
не проводила ночи на вокзале,
и если бы ей это рассказали,
она бы не поверила тогда.
Но кто же знал, что смертные летают,
что их волна воздушная несет,
что жизнь такую легкость обретает,
что смерть такую легкость обретет.
Лето 1996, Нью-Йорк
Вадиму Месяцу
Там, за старым вокзалом, за огромной поляной,
где играют в бейсбол, за кладбищем старых машин,
где гуляет ветер, большой и пьяный,
но обычно гуляет не он один, -
там открываются взгляду широкие мутные воды,
и Статуя Свободы видна со спины,
и стоят на приколе старые пароходы
от зимы до лета и с осени до весны.
Тут жил парусник, твой веселый однофамилец,
да видать, куда-то уплыл по весенним волнам,
и теперь его место у пристани занял красный
эсминец.
Мы подумали: значит, скоро пора и нам.
Мы смотрели Свободе в спину,было странно .
Мы думали: отчего она так зелена,
и зачем нужна такая большая поляна,
и зачем на реке такая большая волна?
И, дивуясь на все эти дивные дива,
мы стояли, и
долга, и молча смотрели туда
где впадала в зловещий Хадсон таинственная
Ист-Рива
И тяжелой волной набухала речная вода.
Июль 1996, Нью-Йорк
ПРО РОДИНУ
Начинается родина там, где тебя не ждут,
там, где все погибельно, призрачно, неизвестно.
Но однажды поймешь, зачем оказался тут
и какое это до дрожи родное место.
И, как безумный, ходишь по паркам и городам,
входишь в холодную воду, смотришь на самолеты,
крыши целуешь, шпили подносишь к губам
с острым привкусом бронзы и позолоты.
И уже ты знаешь, что это твоя страна,
что понятие “родина” гибко и обратимо
что уже не отпустит тебя она
из объятий безумного города-побратима,
что уже не уехать от этих лесами заросших крыш,
от скалистых уступов Манхэттена, от его красоты
жестокой.
И когда ты все-таки улетишь,
то только затем, чтобы там дожидаться срока.
И настанет срок. И нажмет кондуктор на тормоза,
и застопорит “боинг” среди февральской метели, -
чтобы родина снова била тебе в глаза
желтым гнойным светом Линкольн-туннеля.
Июль-август 1996, Нью-Йорк
С.
I
Мы плавали в холодном океане,
где солнце дымное дробилось на куски,
и выходили на зыбучие пески,
и никакого срока не было в помине.
А было - всё, что только может быть:
камыш, шиповник, пальма и осока,
и туя, и шелковица, и срока
не знали мы и не хотели знать...
...И рыба, и медуза, и баклан,
и мышь летучая, и птица полевая...
И ничего уже не понимая,
мы шли, где солнце опускалось за бархан, -
по полю, по деревне, по пустыне,
по плитам каменным, нагретым дочерна:
от жара синего, от жгучего вина....
И никакого срока не было в помине.
II
Сусальным золотом,
сусальным серебром
там были дни размечены, и плыли
громады бледного огня и груды пыли
над городом, поставленным ребром.
Свобода - это то, чем можешь быть,
но не становишься, единство обретая:
не падшая она и не святая,
и не достичь ее и не избыть.
К чему тебе свобода и обман,
когда они уже не за горами,
когда смеркается и близок ураган,
и страсть пульсирует холодными огнями
над городом, поставленным ребром...
По гибельному сну, идущему навстречу, -
как странно ты идешь ко мне навстречу
и держишь книжечку с сусальным серебром.
3 августа 1997, Нью-Йорк
АМЕРИКАНСКИЕ СТИХИ
I
Изваляла в песке единственные штаны,
двух мужей забыла где-то за океаном,
но зато нашла на пляже серебряную сережку
да перо какой-то огромной птицы.
Это парк или остров. Это город или залив.
Это песчаный Брайтон, а может, скалистый
Манхэттен.
Это остров Гарлем, а может быть, город Бруклин,
или даже Файрайленд, где земля горит под ногами,
где стоят вдоль узеньких улиц миниатюрные виллы
и олени лежат во дворах, как молчаливые
галлюцинации.
II
В единственных драных штанах
шатаясь по белому свету,
всюду в обнимку тащишь свой маленький ад,
словно свой самовар.
Слабая тешит надежда: может быть, он,
словно утюг или фен, не подходит к местной сети
и свои здесь расставлены сети...
Странно в Америке в парке,
на тряском автомобильном мосту
над речкой вонючей стоять,
словно в Воронеже или в Смоленске.
Странно видеть каштаны в цвету
и мелкие скалистые острова,
покрытые битым стеклом.
“Милый, видишь ли ты домик на том берегу?
Мы могли бы в нем, может быть, жить.
Тут бы был у нас ад в шалаше.
Потому что свой ад, словно свой самовар,
вечно мы возим по свету.
Потому что все, что я о тебе вспоминаю, -
это маленький остров, покрытый битым стеклом.”
III
Что же ты, как безумная, бродишь по этим паркам,
входишь в холодную воду, смотришь на бесконечные
самолеты,
лежишь на траве, запрокинув голову в небо,
под стеклянной стеной Метрополитен-музея?
Или часами сидишь на кладбищенском камне,
куришь одну за одной...
Что бы тебе не привыкнуть, не жить, как люди:
утром бы на работу, вечером - в ресторан?
Нет, ты здесь, как и там, невозможного хочешь.
Всё тебе по плечу, никто тебе не указ.
Ты как сажа бела от здешнего солнца.
Ты как пёс весела, грустна, как олень.
Что ж ты сидишь на крыльце с догорающей
сигаретой,
смотришь, словно на жабу, на радиотелефон?
Тут тебе не Москва, никто тут звонить не будет.
Лучше разуй глаза: Северный Бёрген вокруг.
IY
Я лежала на ваших грязных песчаных пляжах.
Я входила в ваши когтистые льдистые воды.
Наблюдала ночью с реки ваш зубастый Манхэттен.
Мчалась с песнями по хайвеям через четыре штата
и пыталась любить самого русского из здешних
русских.
И теперь вы меня не обманете, я понимаю:
это все ерунда, никакой Америки нету.
А если и ест, то скоро ее не станет:
ровным счетом в тот день, когда я отсюда уеду.
Июнь-июль 1996, Нью-Йорк
...И все они опять идут ко мне
по белому заснеженному Раю:
от боли, по наитию, во сне.
И я уже меж них не выбираю.
Да тут и не пристало выбирать.
Они идут: любимые, родные, -
они ко мне приходят умирать,
как кошки за стволы берестяные.
Так в землю зарывается зверьё,
так люди - с головой под одеяло:
невелико пространство, но - моё,
и мне его не много и не мало
Пусть снег себе спускается и тает,
пусть век кончается - но где-то там.
И пусть себе смеркается, светает,
а я тебя сегодня не отдам.
Вот так бы жить - не выходя из боли,
из гиблого последнего тепла,
и чтоб смирилась смерть, и там, на воле,
там, за порогом, больше не ждала.
Чтоб где-то мухи белые летели
и четок был узор ветвей, стволов...
Вот так бы жить и умереть в постели,
не приходя в себя от грустных снов.
Ноябрь-декабрь 1996, Москва
***
– Что вы тут ходите, mam?
Что вы смотрите из-за угла?
Что-то ищете? - Не совсем.
Просто я здесь жила.
–Что вы тут бродите, miss?
Бродите вверх и вниз,
бродите вкривь и вбок,
вдоль, поперек...
– А просто я здесь жила.
Только весна была.
Только вот этот склон
еще не был от инея бел
и вот этот платан
только-только зазеленел...
Что ж вы тут ходите, girl,
в длинном осеннем пальто?
Вас не помнит уже никто,
да уж и снег пошел,
и колокол зазвонил...
– Нет, никто меня не забыл!
Я же помню, как здесь жила
целых три длинных дня.
Я же помню: вино пила,
ходила загорать на Гудзон,
и все любили меня:
и она, и он...
– Ну и что вы тут ходите, honey,
со своими стихами,
со своими неясными, длинными
и запутанными делами,
и со всеми своими мужьями,
с дорогими друзьями,
с полоумной ухмылкой,
с обкусанными губами?
Да нет, я так, ничего...
Просто люблю вспоминать.
Просто через неделю мне уезжать.
Просто хочу с собой кое-что отсюда забрать.
***
И когда-нибудь это всё
ещё как пригодится мне:
эта осень и этот свет,
сталь Гудзона и свет
заиндевевшей травы,
этот якорь под фонарем
и Манхэттен на той стороне.
Осень 1996, Хобокен
ПИСЬМО В РОССИЮ
Здесь щебечет американская птица,
перебегает дорогу американская кошка.
А ночами такое снится,
что становится тошно.
Всё это очень странно: мрачные города,
ласковые звери, призрачные озёра, -
вся эта сладкая, лакомая еда
для непривычного взора.
Равнины штата Огайо скучны и плоски.
Пенсильванские горы невысоки.
А над хайвеем березки роняют слезки,
и у обочин в траве горят светляки.
В отдельных местах океана тут очень мелко.
А в городах на крышах растут леса.
И скачет по тротуару американская белка,
и летает синяя птица, и прочие чудеса.
Июнь-ноябрь 1996,
Нью-Йорк – Москва
НОВЫЕ СТИХИ
***
А чтобы был оптический обман,
мы оптику немного перестроим,
прицелимся, замрем, глаза закроем
и будем широко держать карман.
(А если б кто-то здесь не уцелел,
его бы вряд ли сделали героем
и не по нем звонят колокола.)
А чтобы был оптический прицел,
мы технику немного перестроим
и выйдем в мир, что чудом уцелел.
В котором мгла смешала и слила
и снег, и грех, я радость, и туман,
и сыплется, и лезет к нам в карман,
за пазуху, в рукав, в провал стекла,
и страшно так, как будто бы впервые,
как будто мгла смела и занесла
и дождь, и бред, и ярость, и покой,
и ясность, и огни береговые...
И непонятно, кто кому смутьян,
куда идут полки передовые
под этим флагом этого числа.
И видимости нету никакой.
И впереди - свобода и обман.
И стекла запотели лобовые.
И оптики не надо никакой.
1998, март
***
Почти бесплотна я уже, и вот
бреду, шатаясь, темными дворами,
как призрак, вспоминая снег и пламя,
и темные дворы, и Новый год,
который мы на кладбище встречали,
на речке, на обрыве, на канале,
и все уже так ясно различали:
что будет, минет, канет и уйдет.
Так вот куда нас нынче занесло...
Отсюда видно все, чего не стало:
с реки, с обрыва, с берега канала...
Так опусти, Харон, свое весло!
Нас мало избранных, нас очень мало...
Так убери скорей свой меч, Дамокл!
И так еще настигнет все, что было,
и в кровь войдет, и поплывет, как плыло,
как жидкое текучее стекло.
И пусть уста закрыты на замок,
отсюда тоже видно все, что было:
и снег, и ели, и небесный свод,
и ветер, обреченный и унылый,
и темные дворы, и Новый год.
2-4 января 1998 г, Москва
***
А чтобы был оптический обман,
мы оптику немного перестроим,
прицелимся, замрем, глаза закроем
и будем широко держать карман.
(А если б кто-то здесь не уцелел,
его бы вряд ли сделали героем,
и не по нем звонят колокола...)
А чтобы был оптический прицел,
мы технику немного перестроим
и выйдем в мир, что чудом уцелел,
в котором мгла смешала и слила
и снег, и бред, и радость, и туман,
и сыплется, и лезет к нам в карман,
за пазуху, в рукав, в провал стекла,
и страшно так, как будто бы впервые,
как будто мгла смела и занесла
и смерть, и дождь, и ярость, и покой,
и ясность, и огни береговые...
И непонятно, кто кому смутьян,
куда идут полки передовые
под этим флагом этого числа...
И видимости нету никакой.
И впереди - свобода и обман.
И стекла запотели лобовые.
И оптики не надо никакой.
1998
***
Бедой, сплошной стеной воды,
грядой беды непроходимой,
весной, глухой стезей беды,
неповторимой и незримой,
морями, белыми ветрами,
что бились в белое стекло,
и облаками, и горами, -
засыпало, заволокло...
Чтоб никому и никогда
не рассказать того, что было,
когда туманилась вода
и гасло дневное светило,
когда в лиловых облаках
лучи небесные редели
и птицы странные сидели
на металлических крюках...
Засыпало, заволокло...
Там тучи синие редели
и птицы странные летели
и бились в белое стекло.
И ты там - вечно и не зря
один стоишь посередине:
навеки, присно и поныне -
посередине сентября.
Октябрь-март 98
***
Это я. Это та, что гналась за бесчисленными
огнями,
одевала призраков в белые ткани судеб,
мифом делала каждую ночь, населяя ее тенями.
Это я. И теперь мне не хватит даже на воздух и
хлеб.
Это пепел летит или снег? Это медь или кровь
выступает на стенах?
Только стены все те же, и нет, и не будет других.
Это я. Я смотрю, как внутри оседает ненужная пена
и тоска по тебе на глазах превращается в стих.
Это я, словно
кошка, сама себе спину кусаю.
Это я, будто рыба, белею во тьме животом.
Это я, как пустая машина, перекресток пересекаю,
и сигнал поворота мерцает под правым крылом.
1989-98
***
Мой девочка мой мальчик мой зверек...
Зачем судьба смотрела воровато,
как девка зубы скалила с плаката,
и длилась жизнь так бегло и покато,
и я зачем тебя не уберег?
Мой дорогой, за тридевять земель
зачем мы в шахматы железные играли,
теряя туры, пешки и коней,
пока тебя с тобой не потеряли,
пока всего о боли не узнали,
но только правды не было под ней.
Зверек, зачем железная вода
лежит вокруг тугим железным кругом,
и круг не разомкнется никогда?
и тяжела казенная беда,
и звать тебя любовником и другом
я больше не посмею никогда.
На перекрестке десяти дорог
лежит судьбы разбитая посуда,
и правда не откроется, покуда
в той местности никто не одинок,
и тихо смотрит на меня оттуда
мой девочка мой мальчик мой зверек.
Но почему так страшно далеко –
за тишиной, за мглой водораздела,
залитого железным молоком...
И длится жизнь – тайком, особняком...
А страсть все мечется по клетке тела
отравленным, оставленным зверьком.
1999
***
Легко сказать “я снова не люблю”,
легко угомониться, отступиться
легко, легко забыться, откупиться,
и ждать того, кого я не люблю.
Но иногда я по ночам не сплю
и знаю, что покуда мне не спится,
то ничего плохого не случится
вовеки с тем, кого я не люблю.
Легко, легко не жить и не стареть,
не спать, не есть, не предаваться блуду,
не говорить и в рот воды не набирать.
Легко, легко проснуться и прозреть.
и говорить, и жить, и верить чуду,
и жить, и говорить, и умирать.
Март-апрель 99
***
В год как сжигали нас автомобильные страсти
и почти истлели белые кости на семейном погосте,
стали и мы задумываться о незатейливом личном
счастье,
какого желают в открытке или же в тосте.
Раньше личное счастье стояло на заднем плане:
все казалось слишком далеким, недостижимым,
и не удалось заподозрит судьбу в обмане,
как не удается нищим и одержимым.
Раньше казалось - с чем может сравниться
страданье,
что может быть
благородней и чище боли?
И жилось на гребне вечного ожиданья,
с которым трудно расстаться по доброй воле.
Но однажды просвет наметился в черном списке,
словно рассвет замаячил над темным полем,
и отступилась боль, словно друг неблизкий,
которого мы не любим и не неволим.
И тогда домашний порог показался порогом Рая
и как будто бы вширь раздвинулись старые стены,
и как будто упала с глаз пелена сырая.
И тогда начались счастливые перемены.
***
1
Вот птицам хорошо: им Бог дает
вовеки то,
чего недостает,
не спрашивая, сколько и куда,
а сколько нужно, всюду и всегда.
И им ответ держать не суждено
за то, чего им сроду не дано,
и им чужда пустая череда
уныния, забвенья и труда.
И им летать от этого легко
бездумно, высоко и далеко,
и хвост пушить и крылья распускать…
А я не знаю, что ему сказать.
Какую вить связующую нить
и по каким счетам ему платить.
2
Вот это я. И это жизнь
моя.
И здесь со мной сегодня только я
и никого вокруг. И видит Бог,
что я теперь ступаю на порог,
с которого навыворот и влет
дорога в обе стороны идет.
Она до горизонта на виду
и только ждет, пока по ней пойду.
Она возьмет - навыворот и влет -
и примет, и отпустит, и спасет
и никому уже не отомстит.
Ну вот, и день встает, и Бог простит.
|
|
| |
|