Михаил ЛАПТЕВ. Книга стихов "КОРНИ ОГНЯ"


Михаил ЛАПТЕВ

" КОРНИ ОГНЯ "

 

Книга стихов

 

С о д е р ж а н и е

 

(часть 1)

 

"Учит мальчик с лобиком высоким…"

"Идет великая слона…"

"Как писал в послании Вяземскому А.С. …"

"Тяжелая слепая птица…"

"Муравьиный полк погибал в горах…"

"По ночам проникает в мой дом…"

"Страшен был город Китеж…"

"Мне снятся нефритовая королевна…"

"Кратно трём солнце, багровое после полудня…"

"Уж недалёко мне до патриарха…"

"Вхожу в распил веков, в тень боли на стене…"

"Взять покров из глаза рыбы…"

"Я - Степь. Я - великая Степь от Саян до Дуная…"

"Карандашным светом…"

"Песок пустыни, невинный, как эрекция малыша…"

"На краю речи"

"Золоторунную я повесть напишу…"

Реквием Маяковскому ("Я выскребу пальцами нишу…")

"О, как тревожно в груди!.."

"Серый росс с угреватым носом…"

"За безобразно толстым бюстом ночи…"

"Мне обрубили руки…"

"Я был расстрелян в пятом измеренье…"

"Между флейтой и словом "начальник" простёрлась Россия…"

"Коктебель, Коктебель! В сиреневом тёплом дыму…"

"...И я открыл вам бездны духа…"

"Я видел демона с подъятою рукой…"

"Мёртвый час заката пресен, как католичество…"

"Олеги, Мстиславы, Всеславы..."

"В пивной к тебе придут два василиска…"

"Струились женщины, горели зеркала…"

"Бычачье грузинское небо, тебя не забуду…"

"Миг этот тяжел, словно бьющая крыльями птица…"

"Вдаль по-буддийски шагают полки…"

"Вижу дом, где форточку открыв…"

"Тьма. Овчарки. Татарщина. Дикость…"

"Идет Пелопоннесская война…"

"День травяной, день казни сухорук…"

"Кровосмесительная ночь. Мосты горбятся над каналами…"

"Идеалист, хиляк, герой…"

 

---------------------------------------------------------------------------

 

 

 

* * *


Учит мальчик с лобиком высоким
то, что напечатано в тритонах.
Смотрит инокиня волооким
взором.

Шаром разрастается берёза
выпуклым, словно воловье счастье.
Смотрит инокиня лунным и опасным
взглядом.

И смеётся дурачок в коляске
над змеёй, летящею по небу,
по кровавому низкому небу
змеёй летящей.

 

 

 

* * *


Идёт великая слона -
в ошейнике, с горбами танков,
с нечёсанною гривой панков,
цикад-монтажников полна.

Где ставит ногу - там провал,
где задерёт - там соответственно.
Её целует неестественно
кузнечик-Беломорканал.

Слона идет на Лобный мест,
встаёт, и список расправляет,
и принародно объявляет,
кого ждут плети, кого - крест.

А я тоннелями метро
скрываюсь от слоны великой -
от недоделанного лика,
что излучает весь добро.

 

 

 

* * *

 

Как писал в послании Вяземскому А.С.,
наша жизня есть бред желёз, автомат СС,
даже - даже если убрать нам третью с четвёртой
буквы в этой аббревиатуре, знакомой до слёз...
А пошло бы всё к чёрту.
Здесь пустыня, пустыня, - говорю я тебе,
я, прилипший к судьбе, как слюнявый бычок к губе.
Страну занесло песком, и путь караванный заглох.
На всей планете есть только ГБ
и Бог.
И оловянный рассвет шаром тяжёлым встаёт
над потрясённой землёю, покрытой золою,
и застучит молотком по стене идиот, -
даун, ребенок-сосед, и маршируют по двое
ряд пионеров. Да, ряд. Иль, точней сказать, род, -
род одиночества средь непомерной толпы,
в очередях надорвавшей пупы
в жирном, рукастом кошмаре.
Утро брезентово. Как бы сказали попы,
Бог покарал полушарье.
В тёмной гордыне Евразии кроется наш эпилог,
буйство дикарской фантазии, Канта сырой эпигон
с пастью, измазанной липкою сластью. Покуда
тыкать мне будет он в морду своим сапогом,
я объясню ему: мы - не верблюды, паскуда.
Я популярно ему объясню: в мире, залгавшемся на корню,
всё, что осталось, это -
толика чести и неучастье в грязи.
Не проводи себя в ферзи
там, где стеклянный народ живёт у свинцовой реки,
там, где рассветы схожи с наждачной бумагой,
там, где пространство сжало больные виски
в ожиданье варяга.
Что я дальше хотел написать, уже позабыл я.
Как не шлёпнешь под юбкой забытую напрочь строку,
так твердит мне держава проклятое это ку-ку,
и страшны времена изобилья.

 

 

* * *


Тяжёлая слепая птица
назад в язычество летит,
и мир асфальтовый ей снится,
и Гегель, набранный в петит.

Молчанье жирное зевает.
Она летит, в себе храня
густую память каравая
и корни чёрные огня.

Она летит над лесом топким
воспоминания и сна,
летит из черепной коробки
осиротелого пшена.

Она летит из подсознанья
в глухой берёзовый восход,
и изморосью расставанья
от крыльев глиняных несёт.

 

 

 

* * *

 

Муравьиный полк погибал в горах,
где титана смутно глыбился пах.
Муравьиный полк, муравьиный полк,
пол-версты - полёт - автоматный щёлк.
Муравьиный полк загнан, словно волк,
в царство злых камней, в миномётный шёлк.
Полоумный полк расставлял посты,
и вблизи от мин он сажал цветы.
И в палатке каждому муравью
снилась самка с лапками восемью...

 

 

 

* * *


По ночам проникает в мой дом
человек с незаметным лицом.
Он таится в шкафу платяном,
человек с незаметным лицом.

Он по снам моим ходит, подлец.
Но проснусь я - и будет конец,
и уйдёт в ту страну за бугром
человек с незаметным лицом.

 

 

 

* * *


Страшен был город Китеж,
когда из воды поднялся.
Всё сгнило и почернело,
отдаёт болотною тиной.
К клетям пристали коряги,
утопленник с вздувшейся мордой,
и извиваются щуки
во светлых храмах Господних.
Я опускаю руки: не мне этот город чистить,
не я его и придумал,
не я его и топил.

 

 

 

* * *


Мне снятся нефритовая королевна
с провалившимся носом,
серый капитан дворцовой стражи
и её верная собака,
что от неё не отходит.

Мне снятся ядра над городом, ядра-солнца,
осыпающиеся, как одуванчики,
и каждая спора вырастает
в полу-зеркало, полу-пушку.

Мне снятся отряды паучков-героев,
заваливших бурыми тельцами
миномёты кораблей неба.

Но нет от неба защиты -
оно ступней опускается громадной.
Это - Великая армада.
Милые, трепещите!
Паучки не спасут вас
от гнева
Бога.

 

 

 

* * *


Кратно трём солнце, багровое после полудня.
В ворота рая очередь, словно в день получки.
Плетутся с добром, со скарбом, с тележкой, собакой, младенцем,
словно на Холокауст - Бухенвальд иль Освенцим.
Но вот начинают козлищ отделять от овец,
и на равнине заоблачной вой великий встаёт.
Отделяются судьбы - отняты мать и отец.
Отнимают собак ради бесед в хрустальной террасе рая.
В стороне от ворот надо сложить скарб,
потом тебя проверят на вшивость.
Найдут - обреют, и шпарь себе в рай, а ребёнок в аду.
Твой ребёнок в аду, а ты у фонтана,
где психи в белом бренчат и бренчат на кифарах,
где толпа мудрецов поучает троих пионеров...
Господи, страшно и скучно!

 

 

 

* * *


Уж недалёко мне до патриарха,
сказали мне накрашенные губы,
у дочки друга годы мчат свирепо,
как волкодав, что спущен с поводка,
и дочка друга старится быстрее,
чем друг. Чем я. О, не иметь детей!

Давно ли я шакалил сигаретку
у взрослых, шедших мимо интерната?
Сейчас я сам иду, от ветра горбясь,
и затянуться в темноте стараясь
понезаметней, чтоб не увидала
четырнадцатилетняя шпана,
что мимо них идёт курящий взрослый.

Года летят, и это не банально,
а страшно. Боже, дайте не стареть!
Вы сможете, Вы - добрый, - я-то знаю.

О Боже, дайте мне быть королём,
который ждёт, но не дождётся мата,
из-за ладьи безвольно озирая
поля сраженья, и размен фигур,
и переход игры в бессрочный эндшпиль...

 

 

 

* * *


Вхожу в распил веков, в тень боли на стене,
в Донского темный улей,
и страшен коридор, проложенный во мне
оледенелой пулей.
И лунные сады - в палеолит воды,
и волки - на бумагу.
И смутных лет висок протяжен и высок.
Так прячьтесь по оврагам!
А после - листопад, и холод бородат,
и каменна пшеница.
Шеренгами солдат колосья застучат,
и Чердынь будет сниться.

 

 

 

* * *


Взять покров из глаза рыбы,
там, где лает вдовья сфера,
там, где кучами зарыты
господа да офицеры.

И четыр идет к четыре:
голоса скупой равнины -
декабристы из Сибири,
эмигранты из Берлина.

Всё в единый ком свалялось -
крики игоревых рамен,
отсвет фары, и усталость,
и черкеска с газырями.

 

 

 

* * *


Я - Степь. Я - великая Степь от Саян до Дуная.
Я косы лесов распустила. Мой сын - Человек.
Родильные корчи толчками закат догоняют,
когда я на свет извергаю раскосый набег.

Я жарким дыханием схваток луга опаляю,
рву золото с храмов в стесняющих грудь городах,
я в муках кричу. И разносится крик над полями,
и вторит мне хан одноглазый - седая звезда.

И эхом доносятся древние чёрные кличи,
и тонут в раздолье и топот, и песни телег.
Все скифские бабы моё повторяют обличье!
Я - Степь, я - великая Степь, и мой сын - Человек.

Я орды рожала, мечтая безмерные дали
дарить им, где бредит полынь, и грустит козодой,
но дети росли, уходили... И травы рыдали,
и новых рожала, уча говорить со звездой.

Не месяцы зреет мой плод, а года и столетья.
И если пока ещё мой не холмится живот,
и стынут в спокойствии ваши давящие клети,
скорбите, не ведая, что и когда оживёт!

1984

 

 

 

* * *


Карандашным светом,
воробьиным цветом
вся титань держалась:
Белая Лигейя
у самца Тезея
вызывала жалость.
Неужели только
мускулы и нитка -
все права героя?
И держалась стойко
белая Лигейя
на жестокой пытке,
пытке сапожковой,
пытке гребенцовой,
что открыла Троя.
И не Ариадна,
а сосцы Лигейи,
сталью пытки гнуты,
стали для Тезея
на одну минуту
нектаром любови.

 

 

 

* * *


Песок пустыни, невинный, как эрекция малыша,
вгрызается мне в висок
и требует возвращения блудного сына.
Бедуины пьют чай у шалаша.
Та душа хороша,
которая едина.
Нехитрая жизнь бедуина:
с рассветом искать за колодцем колодец,
гнаться за Фата-Морганой, как горожанин за счастьем,
а вечерами прохладными хлеб испекать на тамдыре,
и сидеть, и сидеть, и молчать,
и ждать, и ждать возвращенья.

 

 

 

* * *


На краю речи
собираю кагал небритых дрожащих бомжей.
Это не вече -
это тебе поклонение, Боже.
Кафку мы сделали былью, и что с того?
Шлюха не стала монахиней, вором остался вор,
но верю: будет.
Грянут чудесные новые люди.
Пока же гэбисты
всё так же нечисты.
Но на краю речи это стерпеть возможно,
на краю речи живёшь неосторожно.

 

 

 

* * *


Золоторунную я повесть напишу -
о корабле, о соколе, о древе.
Прочней закрою тоненькие двери
и на ночь свет не погашу.

И синий ветер зашумит в ветвях,
и к лукоморью паруса погонит
отлива пеной, бешеной, как кони,
и ночь откроет пилигриму пах.

И утром сокол, снявшийся с плеча,
прибьёт утицу к шалашу Гомера.
Во всём разлиты молоко и вера,
и пыльная дорога горяча.

 

 

 

РЕКВИЕМ МАЯКОВСКОМУ


Я выскребу пальцами нишу
и спрячусь от мира туда.
Буду сосать окровавленные ногти.
Больно. Но тихо.
А косматая Конь-Звезда
катит по небу психа.

Эх, Фаэтонова горечь -
сжечь себя, но спалить и других.
Конь-Звезда, сбрось его в Космос
холодный - это псих!

В жаберных щелях плотвы
скрывается Дон-Кихот,
шепчет: "Иду на вы!"
из темноты пехот.
Сжарить! - Врёт.

Иду Аввакумом
Новоарбатских башен,
страшен,
несчастен.

 

 

 

* * *


О, как тревожно в груди!
Ни одно не светит окно.
Ты меня в Стамбул проводи -
мне там умереть суждено.

Вонючий рыбий базар,
Айя-София, порт.
Этот город забрал
давно в свои лапы чёрт.

Но влажных миндалин неба
я ощущаю груз.
Дайте мне кубок Гебы -
и на соитье муз!

...О, как тревожно ночью!
Ты меня доведёшь?
Или мне позвоночник
дубиной перешибёшь?

 

 

 

* * *


Серый росс с угреватым носом,
от которого пахнет доносом,
ждёт почтительно у кабинета
зам.нач.планеты,
он не торопится, - протри очи - ведь
очередь!
К заму зава
сидят удавы,
к секретаршину стулу
прикорнула акула.
И угощает пухленький дядька
её шоколадкой.

Ногами пахнет от этого.

 

 

 

* * *


За безобразно толстым бюстом ночи
я наблюдал почти четвёртый час,
когда она пропела: "Что ты хочешь?
Ты, пидарас?
В свои 50, конечно, не невинна,
когда ты этого от меня ждёшь.
А днями я ишачу в нашем винном...
...Тут ухажёры появились, Лёш!"

И вышло нечто невообразимое,
во рваной майке, в зассанных штанах,
и рыком, общим с джунглями Бразилии,
послало меня на х.
И я улёгся, влажно успокоен:
на этой паре держится вся Русь,
каких ещё б не предстояло боен,
какая б ни царила гнусь.

 

 

 

* * *


Мне обрубили руки
и врыли ногами в землю,
щёки пробили гвоздями
и застеклили раны.

И я стою неподвижно,
и я стою так спокойно!
и только дрожу ночами,
пытаясь взлететь к луне.

И кто-то идёт по карнизу,
счастливый и невесомый,
прижимаясь всем телом
дрожащим ко мне, ко мне.

Но стоит взойти солнцу,
я вновь становлюсь одиноким,
и только кровельщик пьяный
лезет по мне, сопя.

 

 

 

* * *


Я был расстрелян в пятом измеренье,
проткнув пространство возле Сталинграда.
Я заполночь беседовал с той тенью,
что приютилась в доме Воронеги.
А Милонега, белая богиня,
меня убила. Плакал Лель над гробом
моим - и шли дожди по всей России,
и древние волхвы просили солнца,
но Хорс укрылся на четвёртом небе,
а Велес жрал в "Макдональдсе" котлеты.
И шёл вагант дорогой на Дахау,
и пили водку греки в Фермопилах,
кричал Сократ из сломанного стула,
стонали карлики в электропилах.
И Ахиллес оплакивал Патрокла,
и было пряно, весело и грозно,
и я шагал дорогой затравевшей
в утреющую эру звонкой бронзы.

 

 

 

* * *


Между флейтой и словом "начальник" простерлась Россия.
Свищут готы в лесах, и пасутся стада в расстоянье полета стрелы.
Черепа на шестах охраняют межи вековые,
паутиной и мхом зарастают глухие углы.
Отворяют волхвы спины суздальских важных боярынь
боевым топором, доставая меда и хлеба.
Остроклювые боги глубин злых болот не боятся,
чуть мигает за гатью слюдяным окошком изба.
Там Яга кормит кашей дурака-браконьера Ивана
и зэка Василису, заплутавшую в тёмных лесах.
И Горыныч, поставив на три головы по стакану,
тихо слушает музыку леса - бессмысленный страх.
Там поля золотые отдают урожай в самогонку,
и опричники рыщут среди обезлюдевших сёл.
И рыдает гитара, похожая на пятитонку,
и со скрежетом шеями вертит двуглавый орёл.
Лижут жадно собаки бродячие с фартука ката кровищу,
марширует в Сибирь провинившийся павловский полк.
Так давай же с тобою чего-то другого поищем -
озарённой страны, где свободный оскалился волк!
Только волка убили, и слободы злые курятся,
и юродивый хлещет цепями по грязной груди.
И опять на морозе часами стоят на Сенатской
зная, зная, что там, впереди...

 

 

 

* * *


Коктебель, Коктебель! В сиреневом тёплом дыму -
караимы, татары, грузины.
И пространство гудит, уводя в одиссееву тьму,
в эту звонкую тьму парусины.

И, раскатываясь долгим эхом, звук влажно-тяжёл,
и, как солнце, лазоревым светится боком Эллада,
и мальчишки во двориках тихо играют в футбол
посреди листопада.

 

 

 

* * *


...И я открыл вам бездны духа,
где, над ущельями паря,
пасла огромная старуха
семью последнего царя.

И мрачно скалы нависали,
металось эхо взад-вперёд,
и пучились горизонтали
с начала сотворенья вод.

Аскольд обманно убиенный
и все царевичи твои...
Какою русскою геенной
окутать вечный мрак любви?

Какой молитвою утешить,
какою клятвой отмолить?..
О, камо, камо же грядеши!
Не быть. Конечно же, не быть.

 

 

 

* * *


Я видел демона с подъятою рукой,
я видел голубя с подъятою рудою,
штыка трехгранник, слышал окрик "Стой!"
под бельевой слюдою.
И был момент, когда почуял я:
в моей крови восстановилось равновесье,
соотнесённость стала вдруг иной,
и перерос я в качество другое,
наверно, большее. Меня кормил птенец,
глотал я пищу, запрокинув голову,
и лил туда убитый мой отец
тяжёлое расплавленное олово.
Он мне сказал: "Я - грозный трубадур.
Мой двор и камень обнесён рукою,
иди сюда. Ты будешь здесь сидеть
и пить кефир перед отбоем,
и на Землю - она там чуть видна -
зевая, будешь ты смотреть отсюда..."
"О нет, отец! Я не Иуда!"
И я сказал ещё, волнуясь пальцем:
"Отец, ты прав, но ты не прав.
Ещё Дидона милым постояльцам
на столик кактус ставила живот.
И надо ль жить под звёздами Горгоны?
Отец! Не там отрада бытия,
а в том, что здесь, в хрустящий сумрак улиц
войдя, ты не раздавишь муравья.
Я бред несу!.." "Нет! Говоришь ты связно,
но совершенно безобразно."
"Нет-нет, отец, пусть бред, но только не
ужасный! Ну, а впрочем, пусть ужасный..."
И прогибается квартира в тишине,
и всё прекрасно.

 

 

 

* * *


Мёртвый час заката пресен, как католичество.
Всё сильней холодеет его огромный лоб. Тихо.
Ходит по земле толстая богиня Вау-Вайти
и раздаёт цветы солдатам будущих боен.
Колонии хоккея дышат дымчатым послушанием.
Говорит голос Азии, солёное кресло Каспия:
Я на вас насылаю новое Куликово.
Лунный почерк отличниц будет его покровом.
Шелест его одежды будет числом 40.
Мыши Юстиниана шуршат под нотной бумагой.
Рушатся, рушатся башни в мои травяные очи.
Белые змеи юга идут, идут в макияже.
Виселиц воздух бесполый прав, как вода в стакане.
Дмитрий есть холм молчанья и два колодезных сруба.
А воротник Мамая, словно Милан, вечерен.
Пучится, пучится Углич из-под земли кровавой.
Нож ветвистого снега. Сахар в часах Блока.
Басмач и Шамиль с душманом стоят за спиной Мамая.
Спариваться на тусовках, на дискотеках страшных,
там, где голос Мамая раздаётся из каждой бобины.
Там, где коньяк неправды стоит на холмах Непрядвы.
О соитье гвоздя и рыбы! О татарская соль волка!
Двускатным мужеством вашим вы миры удивите.
Мир-бык нагибает шею и роет копытом землю.
Птичья германь просит, птичья германь гибнет!
Дайте упасть мелу, дайте упасть мелу
в чёрный провал знанья, в государственный пепел!
Ты колдун, и я колдун. Сядем вместе на колун!
Дома взлелеяв гребень, с ним на холмы восходим.
Хорошему бей в сердце! Огонь из груди - пламя.
Прапорщики гневно - быки Николая пальца.
Учёные ищут душу. Я не боюсь учёных,
я не боюсь младенцев, я не боюсь Мамая.
И долго бью я в барабан, чтоб он забыл, что агроном.
Скачет сумка короля на дурацкие поля.
Тёмная похоть боя. Ужасные руки Правды.
На Куликово поле вступили войска Таити,
хворостиной руки сжигая город Антверпен.
Медведь, лысый, как выстрел, сыплется из кармана.
Мамаи бастуют, требуя повышения дани.
Мамай любит мальчиков с рыжими - го! - ветвями.
Мамай спекулянт. Мамай ненавидит спекулянтов.
У Мамая нет спины, Мамай кушает блины.
Нахмурил князь седые уши и глиняные пулемёты.
Пол-черепа есть каюта, пол-трактора есть минута.
Мы дрались на котлетах, мы дрались на бумажках,
мы дрались на собаках с Мамаем криворотым.
Известковый женский характер - отец барановладельцев.
Я пою пирожными, орлами всевозможными.
Я потерял Персию. Мамай укрылся за трактором.
Челубей - еврей. Рот Мамая - крохотный платочек.
Обрывки Дмитрия знакомы. Обрывки Дмитрия - законы.
Эта улица обсажена девушками.
И Димитрий, как погром, улыбается бедром.
Почему нельзя кудахтать? Вау-Вайти - три горбушки.
Одноцветная Правда. Жирные хлопья лени.
Океаны в лаптях шагают к гробику жёсткой птицы.
Мои шерстяные дети и яблочные жены
поют о верёвочных тронах. Дмитрий - тростник славы.
И вот сшибаются двое - чёрное и золотое,
выпуклая воля и перлюстрация почты.
Из моря вышел бегемот и полетел, как волнолом.
И дети съели пирожок, который им испёк палач.
Грязная пятка Мамая, как четверг, камениста.
И на орбите Сатурна Дмитрий вновь убивает.
Я сливаюсь с трактором, я сливаюсь с Димитрием,
я сливаюсь с Мамаем, я ухожу к звёздам.

 

 

 

* * *


Олеги, Мстиславы, Всеславы...
И щит на вратах Цареграда,
и волком путь Хорсу прерыскать,
и бить сапогами Редедю -
то в морду, то в брюхо, то в пах.
Мадьяры, хозары, булгары,
и половцы, и печенеги...
Зачем? О, ответь мне, зачем!

История - тёмное дело;
как будто ты заполночь вышел
на даче - сходить по нужде,
фонариком путь освещая...

 

 

 

* * *


В пивной к тебе придут два василиска.
Пароль придуман новый: умер чёрт.
Они приехали из Сан-Франциско,
и им нужна московская прописка,
чтоб продавать арбузы третий сорт.

За пазухой у них - дождливый камень,
помятый кондовой "Советский спорт".
Они распашут дедушку руками
и будут продавать "Советский спорт".

Ну а потом в программе "Время"
покажут с ними интервью:
что думаете вы,
как жители Москвы,
об отъезжающих евреях?

Они в железной поскребут башке,
они закажут на Кропоткинской паштет
и будут думать, думать долго-долго.
Потом ответят с грозным чувством долга:
Мы Родине отдали свой скелет.

 

1-я половина 1988

 

 

 

* * *


Струились женщины, горели зеркала,
и воздух весь заполнен был смычками,
и букву ять богиня родила,
тяжёлую и влажную, как камень.

И отбыл я на некую звезду,
с собою взяв, словно в больницу, всё своё.
Христос с моей душой беседовал в саду
и удивлялся угловатости её.

И было небо птицами покрыто,
тревожно улетавшими на юг,
и в древний мир, теснившийся вокруг,
батыев конь впечатывал копыто.

 

 

 

* * *


Бычачье грузинское небо, тебя не забуду
в сполохах ракет тепловых на Сухуми, Сухуми.
Гневливые горы смотрели, как злые верблюды,
глазами сухими,
глазами Иуды.
И "Град" добивал методично и аккуратно
грузино-армяно-абхазо-российский курятник.
До медленной жути шершаво на улицах стало,
и жили в подвалах.
И на день осьмушка, а это почти что пирушка,
но миною детская может взорваться игрушка.
Всего-то делов, что без нескольких пальцев остаться.
И самое страшное - видеть, как плачут бессильные старцы.

И так же кресты Карабаха топтал полумесяц,
и резали члены, и уши, и пальцы - на шею.
А в хищной Москве через год на каждом окне не повесят
татарина или хотя бы еврея?
Быть может, мы просто не выстроили вавилонскую башню,
смешав языки, разбежались к кострам и пещерам?
Иль просто над нами хохочет кто-то огромный, вчерашний,
кто-то сырой и до отвращения серый.
Боже, пасую. Пути Твои неисповедимы.
Может, в грядущем кого предупредить Ты захочешь,
может, на нашей крови Ты строишь небесное диво?

Может быть, ночи.

Сонно сидит, закрывая припухшие вежды,
маленький мальчик из необожжённой глины.
Встанет, и вздрогнет, и оглянётся пугливо...

Это - надежда.

 

 

 

* * *


Миг этот тяжёл, словно бьющая крыльями птица,
как отраженье звезды, расплескавшейся в кадке с водой,
тяжёл, как приступ аппендицита,
как удар в живот ногой.

Этот миг тяжелее ядер, заправляемых в пушки Москвы
при Тохтамыше, тяжелее надбровья Малюты.
Этот миг - между словом "люблю" и словом "тебя" -
шесть Тереков и три Днепра.
Это жестокая игра.

"Люблю" - и паук присосался к предсердью,
его не умилосердить смертью.
Миг - камень на шею, бросаясь в воду,
миг, отнимающий свободу.

Миг этот прелестный,
миг этот проклятый,
словно руками - за стекловату.
Больно!

 

 

 

* * *


Вдаль по-буддийски шагают полки -
вежливо, нежно и строго.
И, как июньская ночь, коротки
стрелы ужасного Бога.

Белый богатый идёт на коне
влёт - на зубцы, на Синдбада.
Что-то врачебное есть в тишине -
то, чего трогать не надо.

И, закусивши мундштук, налегке, -
в эту последнюю, в эту
сирую, странную, с болью в руке -
в эту атаку поэта!

 

 

 

* * *


Вижу дом, где, форточку открыв,
под лучом бессмысленного месяца
злую жизнь пытая на разрыв,
молодая девушка повесится.

А пространство поваром глядит,
рваное, глухое, равнодушное,
и гудит, настойчиво гудит
револьвером тёплым под подушкою.

Из-за гати смотрят палачи,
и эпоха из дупла высовывается.
Череп на шесте молчит в ночи,
и зализывает пёс сукровицу.

 

 

 

* * *


Тьма. Овчарки. Татарщина. Дикость.
Ледники, ледники, ледники.
Снег и зона. Вторая судимость.
Вянут розы, гниют парники.
И на судьях висят парики,
как на чучелах. Необходимость
чёрной птицею смотрит в окно.
Ворон-вор или дура-ворона?
Может, Феникс? Займу оборону.
Но не знаю, что всё решено.
Наша встреча опять двустороння,
как оно, впрочем, быть и должно
в этих случаях. Наш разговор -
без вьетнамской войны, без афганской.
Я свободным и нищим вагантом
перепрыгну высокий забор,
занимая места, что вакантны
до сих пор, Боже мой, до сих пор!
Вы напомнили мне человека,
у которого кончилась боль
в зубе мудрости. Наши пол-века
вам всего лишь мгновение. Соль
заменяет нам ваше величье,
вашу сухость и ваш кругозор.
Мы не свистнем, не щёлкнем по-птичьи -
между нами особый зазор:
мы в России танцуем от печки.
До сих пор, Боже мой, до сих пор!
На окраине III Рима
я сижу и, сжимаясь в комок
от животного страха и дыма,
октябрю подставляю висок.
И смертельной зарёю восток вдруг окрасился неутолимо.

 

 

 

* * *


Идёт Пелопоннесская война.
Хочу победы афинян. Накаркать
мне пораженье Спарте? На хрена?
Стою над Спартой, как над картой.
Повис над Спартой, над трезубцем сим,
где выбраковывают поколенья,
где рубят илотов, как на дворе поленья,
и думаю, на сколько же Цусим
отстали мы от греков? Сколько Волг
мы б отдали, коль боги захотели?
Днепров и Неманов? Европы важный долг -
держать Россию в чёрном теле.
Но перевесит вдруг Березина,
взбрыкнут Нева и озеро Чудское...
Пока мы учимся. Пока мы только в школе.
Идёт Пелопоннесская война.

 

 

 

* * *


День травяной, день казни сухорук.
Пойди спроси, попробуй, сахарок
из незаметной ручки палача,
который ходит без плеча.

Дебелый сон и жар ночных перин.
И в дверь звонок: "Такой-то гражданин?"
И суетливо не качать права,
не попадая в рукава.

Ты сел - и больше в мире тебя нет.
И внук напишет, что вредитель дед,
дочь вызовут в ячейку - и она
в окошко выбросится с бодуна.

А ведь была бутылка из дупла...
Но и она прошла, прошла, прошла.
Лицо коня нагнулось над тобой,
лицо коня сокрылось за травой...

 

 

 

* * *


Кровосмесительная ночь. Мосты горбятся над каналами,
и, убегая от патрульных, жрёт падаль плоское людьё.
Сухая белая луна - паскуда, злобная каналья!
На сумерки свободы ты не выцелишь копьё.

 

 

 

* * *


Идеалист, хиляк, герой
попал в медовый рой.
Он с длинной саблей на боку
кричит себе "Ку-ку!",
а рой влечёт его, влечёт
в тяжёлые тона,
туда, где спелый Сатана
окажет им почёт...

 

Дурак, очнись от злого сна,
угрохай колдуна,
который на тебя наслал
сей ласковый овал!
Ни роя нет, ни Сатаны, -
один бугристый сон!
Но приговор произнесён -
с покровом тишины
всех скинут ночью со скалы
в водовороты и валы.
Потом поставят монумент
и дикой пляской окружат.
Медовый ройх!.. Интеллигент,
в густом потоке ты зажат,
тебе не двинуть и рукой,
герой, герой...

 

 

 

 

Продолжение

 

Продолжение