В июне 1992 года в Керчи на
древней прокалённой солнцем земле
была создана крымско-московская поэтическая
группа “Полуостров”.
В неё вошли крымчане – поэт и художник, даже
путешественник
Игорь Сид, поэт и филолог Андрей Поляков и
москвич Михаил Лаптев –
талантливейший поэт, безвременно от нас ушедший.
Затем к группе присоединились московские поэты
Николай Звягинцев
и Мария Максимова.
Каждое лето группа “Полуостров” устраивает в
Керчи форум
средиземноморской культуры – на холмах, где
когда-то правил Митридат.
Из Москвы выезжает целый, фигурально выражаясь,
литературный кортеж.
В 1994 году на форуме побывали известные писатели
Василий Аксёнов
и Фазиль Искандер. Молодёжь устраивает
художественные акции
и хеппенинги. Стержневая идея программы –
преобразование
Крымского полуострова в “Мировой культурный
полигон”,
т.е. арену для апробирования и диалога наиболее
интересных
и продуктивных художественных идей.
С лета 1992 по зиму 1994-го группа издавала
рукописный литературный
журнал “Ex Ponto” (“Письма с Понта”); журналу был
посвящён
выпуск газеты “Гуманитарный фонд” № 9, 1993.
Вл. Кулаков
ИГОРЬ СИД
* * *
Н.Г.
Что-то дамоклово в воздухе слева,
текел на стенах и смута в душе.
Верьте, товарищи: чёрное дело
будет вестись и ведется уже.
– Дальше не нужно про мёртвые души,
дома об этом. А лучше смотри:
хна распускается. То, что снаружи,
великолепней всего, что внутри.
Необозримы рога над трясиной,
дом дяди Сэчмо и чёрный фагот –
эта двусмыслица неотразима
для живописца подземных высот.
Люди, спасённые дедом Маклаем,
стадо в грязи или прайд облаков:
Север – каков он? они это знают,
но никому не расскажут, каков.
Что там летит исполинскою грушей?
Чья это хижина с камнем в двери?
Внутрь опускается всё, что снаружи.
Это глубинней того, что внутри.
Чья на стволах потаённая тяжесть?
Кто путешествует к синей звезде?
Вам обо всём молчаливо расскажут
предки коров в конопляной воде.
“Дорогой Поприщин, –
пишет подруга, –
ненаглядный, милый, родной, любезный!
Здесь, в глубокой Ялте, под сенью Юга
левым боком выходит мне век железный.
И пылится тополь пирамидальный,
и грузин с улыбкою феодальной
провожает взглядом одну москвичку...
Ты ж, моя любовь, перешел в привычку.”
“Дорогая подруга, – пишет Поприщин, –
ненаглядная, в смысле – не глядя, что ли?
Век железный в сумме магнитных истин
плюс кладет на минус, как учат в школе,
столь, бля, гулко, столь, бля, пирамидально,
что вассал с улыбкою вертикальной
пусть брюнетит взглядом одну блондинку!
Ты ж, душа моя, перешла в картинку!”
“Дорогой Покрышкин, – пищит подруга, –
дорогой, уважаемый, милая, но неважно...
Как дитя здесь плачет скифская вьюга,
а чекист чекисту твердит: – Не ваш, но
и не наш город Томис в устье Дуная.
Жаль, воды зачерпнуть нагая Даная
не успела, ибо, совдеп ругая,
пала жертвой моссада и самурая!”
“Догорая подпруга, – пашет Панфёров, –
это ведь я написал календарь-шестикнижие Фастов,
этот недавний мой труд, для тебя написанный,
цезарь,
этим и многим другим твое божество заклинаю,
это посланье мое писано болен я был
этой причина беды даже слишком известна повсюду
славой моим ли стихам иль твоей любви я обязан
парус на диво большой ставил и я иногда
* * *
Е.К.
Севастополь размытый,
нечеткая Керчь,
самописный журнал-парадигма...
Корешками шурша, извлекается речь
из развалин бумажного Рима.
То ли кроткая ревность к печатным шрифтам
образумила цанговый корпус,
то ли флейта камены пришлась по губам,
то ли ксерокс пустили на хронос.
Все равно, выползая на свет из руин,
не признает авзоний окрестность:
Чаадаев, Дасаев, Кенжеев, Блохин –
где футбол, милый брат, где словесность?
О Давид, нам твоя пригождалась праща
корреляты долбить из-под спуда!
И тупился язык, новой брани ища,
и сдавалась без бою посуда.
Но, предчувствуя привкус грядущих чернил,
занимая в кармане троячку,
сбодуна на дорогу один выходил –
может, строчку ловить, может – тачку.
Смутно помню филфаковский сатирикон, –
буквотерпец и виршедробитель,
отрицая накноканный Бродским закон,
показал мне такую обитель!
Ничего я о том не умею начать
ни заглавною, ни прописною.
В сотый раз, собираясь “растак твою мать!”
пожелать ей, шепчу: “Бог с тобою...”
МИХАИЛ ЛАПТЕВ
* * *
Тяжелая слепая птица
назад, в язычество летит,
и мир асфальтовый ей снится,
и Гегель, набранный в петит.
Молчанье жирное зевает.
Она летит, в себе храня
густую память каравая
и корни черные огня.
Она летит над лесом топким
воспоминания и сна,
летит из черепной коробки
осиротелого пшена.
Она летит из подсознанья
в глухой березовый восход,
и изморосью расставанья
от крыльев глиняных несёт.
* * *
С запрещенным лицом я иду
по сосне,
я иду под сосною.
Телевизор мерцает крылами во мне,
между Богом и мною.
И гиеньего воздуха зреет чугун
в страшной тупости ада,
и горит воробей, дотянувшись до струн
голубого детсада.
Я поглажу его неразменной рукой,
я войду в эти двери,
где тяжелою бронзой улегся покой
тишины и доверья,
чтобы встать и оплакивать смерть воробья,
словно брата родного,
и просить, и молить, чтобы епитимья
наложилась на слово,
точно пластырь на рану. Кричать и стонать:
я виновен, виновен!
О, не лучше ли быть мне слепым, как Гомер,
и глухим, как Бетховен!
Как поставить мне жизнь, словно пень, на попа,
как прозреть сполупьяна,
как узнать, завела ли крутая тропа
во владенья Ивана?
Но в кремлевских палатах – лишь ладан да мох
над обритой страною.
С запрещенным лицом я иду – видит Бог! –
я иду под сосною.
* * *
Вхожу в распил веков, в
тень боли на стене,
в Донского темный улей,
в ужасный коридор, проложенный во мне
оледенелой пулей.
И лунные сады – в палеолит воды,
и волки – на бумагу.
И смутных лет висок протяжен и высок.
Так прячьтесь по оврагам!
А после – листопад, и холод бородат,
и каменна пшеница.
Шеренгами солдат колосья застучат,
и Чердынь будет сниться.
* * *
Мой убитый отец занимается
русским со мной.
Я убил его года в четыре, не помню за что.
Эсэнгэшный встает Парфенон, Парфенон ледяной,
даже воздух от холода кутается в пальто.
Время камни разбрасывать, умерших поминать,
и дрожать оперенью стрелы.
Я иду вдоль по времени, вспять, только вспять.
Эй, орлы, выходи, кто смелы!
Эй, орлы, вы поймите, что это – Конец.
Иль никто не сечет в Конце?
Занимается русским со мной мой убитый отец.
Моя память, ты – грозный концерт...
* * *
И витринные блестки –
не твои, не мои.
И на том перекрестке –
постовые ГАИ.
Идиотику Кюхле
не терпелось скорей
в воробьиные кухни
и тепло батарей.
* * *
Я расстрелял под
Карфагеном Мандельштама,
я экзаменовал Платона в МГУ
по поводу постройки БАМа.
О Господи, я больше не могу!
Разъят на водород и кислород
июньский ливень. Расхватали машинисты
по семь, по восемь жен крупнозернистых,
и без жены остался лишь урод.
Всего и делать, что совать пятак
в глухую щель спесивца-турникета,
и наслаждаться электронным летом,
и слушать исключительно “Маяк”.
* * *
Двуличен мед тяжелых пчёл.
И век расколотый ушёл,
так и не выдав свою суть
стрелой, нацеленной мне в грудь.
Цветёт картонная сирень,
мальчишески прохладен день.
И гений вышел на простор,
сжимая каменный топор.
* * *
Взять покров из глаза рыбы,
там, где лает вдовья сфера,
там, где кучами зарыты
господа да офицеры.
И четыр идет к четыре:
голоса скупой равнины –
декабристы из Сибири,
эмигранты из Берлина.
Все в единый ком свалялось –
крики Игоревых рамен,
отсвет фары, и усталость,
и черкеска с газырями.
* * *
Лыбится чёрный Космос. Бог за моей
спиною
в шашки на мою душу режется с сатаною.
Сойду с пути провиденья, ведущего к небесам.
Сам я с собой отныне. Отныне я только сам.
НИКОЛАЙ ЗВЯГИНЦЕВ
* * *
Суета стрекозки, глоток
малаги.
Так бывает зябко при ловле моли
В городах с распахнутыми полами,
Где полоска ткани на месте моря.
Мы уже расходимся по приделам.
Позади ракушечник и простуда,
Чешуя осеннего поведенья,
До того робевшего вхолостую.
На пути от острова до Джанкоя,
Где плывут без компаса и журнала,
Полагаешь пробочку и осколок
С одному известными стременами,
Голоса слогов на клочке картона,
Где кричат стекольщики, а за ними
Бесконечный парусник в левом доме,
Голова Германика за двойными.
* * *
Дарю вам сумерки левее
пассажира,
Пустое зеркало, зеленое на нем,
Где, даже выгнувшись, как первая пружина,
Не надо чокаться страховочным ремнем.
Где даже влага с опрокинутых тарелок –
Как будто музыки на ботах нанесут.
Но если выглянуть, то спутники стареют,
Бегут на фары, как животные в лесу.
* * *
Где фартучек стены засижен
фотоснимками,
Заложенная печь и бархатная пыль,
Я вижу городок с огромною корзинкою
И рыжие цветы весенней скорлупы.
Нам так с тобой легко и пусто одинаково.
По плоскости стола прошествовал закат.
Как столбики перил на лестнице Иакова,
Вытягивает свет бутылка молока.
Чураясь мужика архангелогородского,
Ты длилась на горах зеленым колесом,
Где Герцен-Огарев целуются с бороздкою,
Седлая граммофон с иголочкой босой.
Где письменное раз-(топыренными пальцами),
Щекочущими в А-(лександровском саду),
На воду и стекло вагончик рассыпается,
Как башня сентября на пешечном ходу.
Но мачтовой зимой с высоким подголовником
Мне хочется прогнать висящее ружьё,
Как будто бы страна, которая соломинка,
И мальчики бегут за рыжим муравьём.
* * *
Когда под гору мама с сыном
Спускались против освещенья,
Миндалик утро раскусило,
Вошло в межлиственные щели.
Но голос пятницы ближайшей,
Еще твой запах после душа,
Еще в долину убежавший
Любитель шашек и подушек.
Но за несбывшееся “ближе”,
Боязнь под утро удивиться
В тебя из форточки Парижа
Палил поручик Костровицкий.
Я тоже с этой батареи
Сидящих гладкими столами
Делил на Мнущих Сигареты
И Настигающих Воланы.
Но мне мерещатся палаты,
Бильярдной зелени побеги,
Где всё простукивают клады,
Стена кирпичная робеет.
1990
* * *
Люблю Рождественский бульвар,
Как спинку пьющего из лужи,
Где чей-то мальчиков Левант
Бежит из города наружу.
Бывает, ловишь за рукав
Бегущей осени синодик,
Сырую кожу козырька
Над вытирающими ноги.
1992
МАРИЯ МАКСИМОВА
* * *
Им не удастся меня убедить
в беглом течении красноречивой строки,
научить вычурным поклонам, изысканной маете –
натягивая среди ночи на голые плечи пиджак,
не прохриплю о согласии на неродном языке.
Мягкая пыль стелется бахромой,
рваный край жизни набухает воровскою пеной,
отвесные скалы лижут взгляда ладонь,
голод скребется черствою коркой по звериному
чреву.
Кормчий – отсутствие силы, побег омелы в руках,
гибкое просторечие червленой тяжелой лозы,
скольжение по небритой щеке назойливой
медоточивой слезы
подобно полету ангела по стеклянному
разогретому небу.
Настоящее дело стелется как трава,
никнет ракитою в лоно лесных запруд.
Зверь, что крадется по следу, знает волчьи права
и не останется там, где его запрут.
ПАЛИМПСЕСТ
Новосельем скользя по
шершавому краю движенья,
мы восполняем тщедушные игры с тельцами –
золотыми, медными, деревянными и прочими
мертвецами.
Так, в стихах позволяя себе быть совершенно
косноязычным,
я свожу на нет эффект своего присутствия в
литературе.
Съеживаются обрывки мягкой телячьей кожи,
разукрашенные письменами,
с киноварными буквами, с завитушками на полях и
Давидом, играющим на кифаре,
превращаются в черную пыль, застилающую
несуществующие горизонты.
Чтоб потом золотыми росчерками выводили писцы
стареющей расы
капризные буквы, поджав капризные губы, стараясь
не разорвать ожерелье из зубов дракона и
сиреневых шишечек кипариса,
из лимонных зёрнышек, костяных пластинок и
пёрышек попугая.
И мохнатою тенью крадётся закат по лицам,
словно царская дочка на шубе лежит нагая.
Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function set_magic_quotes_runtime() in /home/virtwww/w_liter-aaa_44b54048/http/ccc3edd198828463a7599341623acddc/sape.php:221
Stack trace:
#0 /home/virtwww/w_liter-aaa_44b54048/http/ccc3edd198828463a7599341623acddc/sape.php(250): SAPE_base->_read()
#1 /home/virtwww/w_liter-aaa_44b54048/http/ccc3edd198828463a7599341623acddc/sape.php(309): SAPE_base->_write()
#2 /home/virtwww/w_liter-aaa_44b54048/http/ccc3edd198828463a7599341623acddc/sape.php(338): SAPE_base->load_data()
#3 /home/virtwww/w_liter-aaa_44b54048/http/down.php(6): SAPE_client->SAPE_client()
#4 {main}
thrown in /home/virtwww/w_liter-aaa_44b54048/http/ccc3edd198828463a7599341623acddc/sape.php on line 221