"ПОЛУОСТРОВ"
Сборник стихов,
М., “АРГО-РИСК”, 1997

Михаил ЛАПТЕВ

(1960-1994)

“Моим стихам, как драгоценным винам, придёт черёд” – это о нём.
Миша умер в 1994 году, через несколько месяцев
после выхода своей первой книги. ОГОНЬ.*

 

* * *

С запрещённым лицом я иду по сосне,
я иду под сосною.
Телевизор мерцает крылами во мне,
между Богом и мною.
И гиеньего воздуха зреет чугун
в страшной тупости ада,
и горит воробей, дотянувшись до струн
голубого детсада.
Я поглажу его неразменной рукой,
я войду в эти двери,
где тяжёлою бронзой улегся покой
тишины и доверья,
чтобы встать и оплакивать смерть воробья,
словно брата родного,
и просить, и молить, чтобы епитимья
наложилась на слово,
точно пластырь на рану. Кричать и стонать:
я виновен, виновен!
О, не лучше ли быть мне слепым, как Гомер,
и глухим, как Бетховен!
Как поставить мне жизнь, словно пень, на попа,
как прозреть сполупьяна,
как узнать, завела ли крутая тропа
во владенья Ивана?
Но в кремлёвских палатах – лишь ладан да мох
над обритой страною.
С запрещённым лицом я иду – видит Бог! –
я иду под сосною.

 

 

 

* * *

Тяжёлая слепая птица
назад, в язычество летит,
и мир асфальтовый ей снится,
и Гегель, набранный в петит.

Молчанье жирное зевает.
Она летит, в себе храня
густую память каравая
и корни чёрные огня.

Она летит над лесом топким
воспоминания и сна,
летит из черепной коробки
осиротелого пшена.

Она летит из подсознанья
в глухой берёзовый восход,
и изморосью расставанья
от крыльев глиняных несёт.

 

 

 

* * *

И витринные блёстки –
не твои, не мои.
И на том перекрёстке –
постовые ГАИ.

Идиотику Кюхле
не терпелось скорей
в воробьиные кухни
и тепло батарей.

 

 

 

* * *

Вхожу в распил веков, в тень боли на стене,
в Донского тёмный улей,
в ужасный коридор, проложенный во мне
оледенелой пулей.

И лунные сады – в палеолит воды,
и волки – на бумагу.
И смутных лет висок протяжен и высок.
Так прячьтесь по оврагам!

А после – листопад, и холод бородат,
и каменна пшеница.
Шеренгами солдат колосья застучат,
и Чердынь будет сниться.

 

 

 

* * *

Мой убитый отец занимается русским со мной.
Я убил его года в четыре, не помню за что.
Эсэнгэшный встаёт Парфенон, Парфенон ледяной,
даже воздух от холода кутается в пальто.
Время камни разбрасывать, умерших поминать,
и дрожать оперенью стрелы.
Я иду вдоль по времени, вспять, только вспять.
Эй, орлы, выходи, кто смелы!
Эй, орлы, вы поймите, что это – Конец.
Иль никто не сечёт в Конце?
Занимается русским со мной мой убитый отец.
Моя память, ты – грозный концерт...

 

 

 

* * *

Под острым небом марлевые песни
я возвожу из медленных звучаний,
укутываю розу в одеяло
и на заиндевевшее окно
дышу зимой, последней для России,
когда Москва огромною пещерой
вдруг стала. На дрова пускают книги,
крадут заборы, рубят стеллажи.
Вчера подрались женщина и мальчик
на свалке вечером из-за полена.
Кричали долго, били неумело,
и верх взял мальчик. Женщина ушла.
Под новый год указом президента
нам выдали по пол-варёной кошки.
По ящику показывают митинг:
домохозяйки требуют ещё.
Хивинский хан не шлёт гяурам хлопок,
Бабурин-князь закрыл поставки нефти,
меняют соль на бусы в подворотне,
а я всё песни возношу Тебе,
и думаю: так сколько же терпенья
ещё нам нужно в проклятой отчизне?
И думаю: в Россию надо верить!
И думаю: блажен, кто посетил...

 

 

 

* * *

Лыбится черный Космос. Бог за моей спиною
в шашки на мою душу режется с сатаною.
Сойду с пути провиденья, ведущего к небесам.
Сам я с собой отныне. Отныне я только сам.

 

 

 

* * *

Блейк, ты был прав, мы растекаемся к чертям,
рожаем мы средь тёмных фабрик Сатаны.
Хочу в корректный, льдистый Амстердам,
но денег нет и на штаны.

Блейк, твой монах солгал: отец мой не погиб,
его ж отряд действительно разбит.
В растрескавшейся глотке – только хрип.
Я лезу из-под плит.

И новой девочке я попку заголю
и всласть отшлёпаю – уж слишком пьёт она.
Шатаюсь по пивным, – кум королю,
блюю в тебя, страна.

И королевой назову ферзя,
и с фейерверком я срифмую верх,
соляркой за версту разя,
как звёздный стерх.

Под тёмным низким небом, где дымы
дебильным мускулом загадили твой рай, –
Блейк, ты был прав, – как растечёмся мы
под гомон стай!

 

 

 

* * *

Крокодил и прямо едут. Меч на простыне.
В однорукую победу целится Кащей.
Нижняя спираль Вселенной – лошади в огне.
С верхнего витка бросают из окон детей.

 

 

 

* * *

В предплечье гипсовом Руссо
поёт слепое колесо.
От песни голуби горят,
и гневно моется Марат.

Упал живот угла стены,
и горбуны запрещены.
Асбест, восстань, асбест, восстань
на красно-белую германь!

На горизонте – полоса:
идут леса, идут леса.
Котангенсами простоты
бегут большие пруссаки.

И по изгибу красных ваз
ползут, ползут телеги глаз.
И, доедая свой паёк,
густые женщины поют.

 

 

 

* * *

Взбунтуй, железо, призрак Архилоха,
обрушь на нас солёное копьё!
На поставце качается эпоха
безносая, мать перетак её.

Лежу в колоколах воспоминаний
и пью из кузнецовской головы.
Нет осени, тревожит холод ранний,
и все мои товарищи мертвы.

Вхожу в холодный мир без Архилоха,
в мир, удивившийся изгибом рек,
и коренастым утром, вмёрзшим в век,
мне объяснят, что хорошо, что плохо.

Я буду слушать их с серьёзным видом,
я муравьиный вызубрю язык...
Молчит железо, шествует Обида,
и дети в спину мне кричат: – Старик!

 

 

 

* * *

Золоторунную я повесть напишу –
о корабле, о соколе, о древе.
Прочней закрою тоненькие двери
и на ночь свет не погашу.

И синий ветер зашумит в ветвях
и к лукоморью паруса погонит
отлива пеной, бешеной, как кони,
и ночь откроет пилигриму пах.

И утром сокол, снявшийся с плеча,
прибьёт утицу к шалашу Гомера.
Во всем разлиты молоко и вера,
и пыльная дорога горяча.

 

 

 

* * *

Раскрывшейся гранёной далью
чернеет космос ледяной,
и тонкий холод зазеркалья
идет машинною войной.

И Пьер несёт копьё Сварога,
и Ленский указует путь,
и Гамлет мёртв, и нету Бога,
и не уснуть, и не уснуть.

И Чацкий, напевая в ванной,
смывает чью-то кровь с пальто,
и тёплый Авель деревянный
– отныне мне никто.

 

 

 

* * *

Струились женщины, горели зеркала,
и воздух весь заполнен был смычками,
и букву ять богиня родила,
тяжёлую и влажную, как камень.

И отбыл я на некую звезду,
с собою взяв, словно в больницу, всё своё.
Христос с моей душой беседовал в саду
и удивлялся угловатости её.

И было небо птицами покрыто,
тревожно улетавшими на юг,
и в древний мир, теснившийся вокруг,
батыев конь впечатывал копыто.

 

 

 

* * *

Сплю-не сплю – как будто точит
душу мелкая сова,
словно сгрызть до донца хочет
воспалённые слова.
И не знаю я – Великий
Образ со стены глядит
или просто плоским ликом
пустобожие смердит.
И не спрятаться, не скрыться
и везёт, везёт, везёт
по дорогам Чёрный рыцарь
маленький солнцеворот.
И глядит арап далёкий,
за спиною шашку сжав,
на приземистые склоки
птиц, зверей, людей, держав.
Ночь. Внимательно и ново
на Москве после дождя.
Сплю–не сплю. И стонет слово,
по извилинам идя.

 

 

 

* * *

В позвонках усталого Кавказа,
в Грузии, – в его спинном мозгу
я усну, как греческая ваза,
согнутый в ужасную дугу.

Не взывай: за что же, мол, боролись.
Лучше-ка отколоти слугу.
Напоролись мы на электролиз.
Это больно. Больше не могу.

 

 

 

* * *

Одеяло Германии красное, ветви его...

 

 

 

* * *

Вдаль по-буддийски шагают полки –
вежливо, нежно и строго.
И, как июньская ночь, коротки
стрелы ужасного Бога.

Белый богатый идёт на коне
влёт – на зубцы, на Синдбада.
Что–то врачебное есть в тишине –
то, чего трогать не надо.

И, закусивши мундштук, налегке, –
в эту последнюю, в эту
сирую, странную, с болью в руке –
в эту атаку поэта!

 

 

 

* * *

Как же, как без меня эти дети с глазами убийц,
эти голые ветви, что торчат, как винтовки конвоя?
Этот мат площадной, эти тыщи потеющих лиц?
И кручу я башкою.
Обрастаю зелёным анапестом русской зимы,
как водой – Одиссей, как мерцающим временем – Форум.
Снятся голые бабы, дурдом и пустые холмы.
Я иду коридором
чёрно–жёлтым. В щелях сволоча тараканы ползут,
и шевелится пол от мильонов кишащего ада.
Без меня, без меня где-то там обрывают лозу
короля–винограда.
Без меня кто-то линию "a" перекрыл без стыда.
Чёрный конь "е4" – как будто война мировая.
Пункт "d8" – гестапо, пункт "d5" – это ряска пруда...
От безделья сыграем?
Этот клетчатый быт обстаёт отовсюду. Видны
кровь декретов, расстрелы и обыски. Подпись: Ульянов.
И становится тошно. И с чувством великой вины
я давлю тараканов.

 

 

 

* * *

Я видел край, где безголовый
шел, пригибаясь и бугрясь
горою мышц, где крысоловы
летели по небу, двоясь.
Видал отрубленную руку
в букете или на столе.
И показал я это другу.
И он ответил: "Русь – во мгле..."

 

 

 

* * *

Взять покров из глаза рыбы,
там, где лает вдовья сфера,
там, где кучами зарыты
господа да офицеры.

И четыр идет к четыре:
голоса скупой равнины –
декабристы из Сибири,
эмигранты из Берлина.

Всё в единый ком свалялось –
крики Игоревых рамен,
отсвет фары, и усталость,
и черкеска с газырями.





* Аннотация Н.Звягинцева