ЛИТЕР.NET
ГЕОПОЭТИЧЕСКИЙ СЕРВЕР КРЫМСКОГО КЛУБА
создан при поддержке Фонда Дж. Сороса
ГЛАВНАЯ СТРАНИЦА ИСТОРИЯ ОБНОВЛЕНИЙ ПОИСК ГЛОССАРИЙ КОНТАКТ
КОЛЛЕГИ:
Vavilon.ru
Журнал
TextOnly
ExLibris НГ
Русский
Журнал
Галерея
М.Гельмана
Курицын-
Weekly
Библиотека
М.Мошкова
Малый Букер
М.Эпштейн:
Дар слова
Rema.ru
Интернет-
клуб
СКРИН
Ferghana.ru
Александр
Левин
Леонид
Каганов
Растаманские
сказки
Журнальный зал
Amason.com

 
Андрей Урицкий Из книги "Эпизоды и пейзажи"
 

Андрей УРИЦКИЙ


Из неизданной книги “ЭПИЗОДЫ И ПЕЙЗАЖИ”

 

 

ПРОИСШЕСТВИЕ

 

Мастер Тальянкер вышел из тюрьмы. В свежести утренней тянулись дымы из каминных труб. Мастер Тальянкер вошел в таверну и взял у разлапистого хозяина три по триста. Несмотря на ранний час хозяин был подогрет и обслуживал сам, — служанка ушла работать в портовый бордель по совместительству. Мастер Тальянкер выпил триста. Сидевшие в углу смурные матросы смотрели на него через заросли ресниц. Мастер Тальянкер выпил триста. Один матрос подошел к стойке и дерябнул. Мастер Тальянкер выпил триста. Второй матрос подошел к стойке и дерябнул. Мастер Тальянкер обвел осипшим взглядом таверну. Степенно и уныло было вокруг. Левый глаз у него закрылся и замолчал. Мастер Тальянкер осоловел и покинул таверну. Он шел вдоль домов, а из резных окон улыбки приветствовали трели и посвист. Цвели девичьи лица и гладиолусы.

Мастер Тальянкер открыл дверь, поднялся по лестнице и очутился в большой зале. По углам стояли фикусы и пальмы, вдоль стен трепыхались груди. Мастер Тальянкер сквозь дрему выбрал ближайшие, и она его увела. В тесной комнате громоздилась железная кровать с никелированными шишечками. Девица сняла последнее и легла, закинув руки за голову, призывно ощерясь. Мастер Тальянкер ждать не мог, зарычал, не раздеваясь. После сел и туманно уставился в стену. На стене висел портрет Майкла Джексона с пририсованными рыжими усами. Мастер Тальянкер встал, застегнулся и пошел к двери. "А деньги?" — раздалось за спиной. Мастер Тальянкер обернулся. Увидев набухающий кровью глаз, девица заткнулась, в рот запихнув край простыни, и лишь вздрагивала.

Мастер Тальянкер шел по коридору. Ему навстречу двигались трое. "Платить будем?" — спросили. Мастер Тальянкер удивительно открыл второй глаз и увернулся. Откуда в руках у него появился железный прут, не заметил никто, но третий успел убежать. Мастер Тальянкер легкой рысцой храбро трусил по коридору. Встречные отлетали во все стороны. Мастер Тальянкер оказался в зале и, хрустя, пробился к буфету. Три по триста получил беззвучно, выпил свое и осел мягко, захрапев тут же. В кулаке намертво сжимал железный прут, испачканный в красном.

Появившиеся копы подняли спящего мастера и, как глухой куль, бросили в воронок. Мастер Тальянкер лежал на шершавом полу и, содрогаясь, блевал, не прерывая сна. Очнулся он на другой день и бессмысленно пялился в желто-серый потолок. Вот так мастер Тальянкер попал в тюрьму.

 

 

 

ПУТЕШЕСТВУЮЩИЕ

 

Туристическое бюро "Тезаурус и сыновья" расположено было на первом этаже диковатого здания в одном из переулков, ветвящихся чуть в стороне от центральных магистралей и многолюдных площадей. При входе вахтер хмуро смотрел и спрашивал, а куда, хотя кроме конторы любителей путешествий в помещении ничего не было, но вахтеру платили, и он по плану, заранее утвержденному, повторял с упорством: "А вы к кому?" Иные смотрели сквозь него и шли дальше, другие отвечали по привычке законопослушных граждан и тоже шли по узкому полутемному коридору, в конце которого в единственной комнате сидел за столом директор бюро господин Тезаурус Аминодав Сергеевич, эсквайр. Детей у него не было. На столе сверкал серебром компьютерный ящик и время от времени попискивал, потрескивал и играл незамысловатую мелодию, из тех, что всем знакомы и никому не известны. Аминодав Сергеевич смотрел на посетителя поверх монитора, и беспомощные глаза его близоруко щурились, но господин Тезаурус надевал очки и любезно предлагал садиться, указывая на ярко-красное неглубокое кресло, уютно распахнутое. Пока посетитель устраивался, ерзал и оглядывался — стены украшали разнообразные картинки — преимущественно грудастые девицы в кружевных трусиках всех фасонов, цветов и оттенков да еще портреты Карла Маркса, аятоллы Хомейни и какого-то сомнительного бородача в темных зеркальных очках и угрюмо-серой кепке с длинным козырьком — Тезаурус быстро барабанил по клавишам компьютера и вопрошал: "Ну-с, куда поедем? Предлагаю Охландию. Климат приятный, дискурс сильный, с уклоном в авторитарность, но парадигма демократическая. Море круглый год. Пляж песчаный. Синтагма, имманентная рельефу и погоде, позволяет пользоваться джипом и посещать национальный парк. Только представьте: львы и галапагосские черепахи на свободе! А какие там девочки! Высший класс! Японки, мулатки, шведки!" — в этот момент Аминодав Сергеевич причмокивал и закатывал глаза, а руки его не отрываясь продолжали скользить по клавиатуре, как будто жили своей собственной жизнью. "Интенция, — продолжал заливаться Тезаурус, — нарратив, бридель! И дешевые авокадо! Соглашайтесь, последняя путевка". — Голос директора бюро становился все мягче и вкрадчивее, обволакивая разомлевшего клиента, и если тот колебался и говорил нечто о Гонолулу и Майами, Тезаурус, смущенно улыбаясь, добавлял с интонацией заговорщика: "Учтите, деконструкция проведена. Никакого СПИДа. Интертекстуальность на высшем уровне и на любой вкус: если хотите, то и мальчики". Тут Аминодав Сергеевич вновь закатывал глаза и замолкал, радостно помаргивая. Сраженный, посетитель вздыхал, вытаскивал бумажник и, обменяв ворсистые доллары на какие-то разноцветные глянцевые бумажки, удалялся. Миновав вахтера в мундире с золотыми эполетами и длинными рядами орденских планок, выходил на улицу и, глотнув после духоты кабинета свежего воздуха, отправлялся домой — собираться в путешествие на встречу с тропическим морем, песчаными пляжами и галапагосскими андрогинами. А в глубине туристического бюро Аминодав Сергеевич Тезаурус, эсквайр, сидел за столом и нажимал на кнопки. Компьютер попискивал, потрескивал и играл незамысловатую мелодию. На экране светилась надпись: "Охландия". Оранжевый человечек бегал и прыгал среди деревьев и львов, повинуясь пальцам Аминодава Сергеевича. Человечек время от времени умирал и воскресал. Аминодав Сергеевич улыбался.

 

 

 

ИСТОРИЯ ЛЮБВИ

 

Встретились случайно — среди хрустального блеска и огней. Она стояла одиноко между снующих и золотистою дымкой светилась. Он, не спеша продвигаясь, споткнулся глазами. Она, поймав взгляд, как мотылька, улыбнулась небрежно и поправила волосы. Он протиснулся, проскользнул и несколько слов сказал. Она ответила без никакого смысла. Он продолжил. Была беседа: какое шоу, сказала она, да, согласился он, шоу, и предложил: шампанского? Она вновь улыбнулась, подтверждая. Пузырьки весело и игриво прыгали. Брокер конторы, представился он, дилер — она. Поговорили о фьючерсных сделках и менеджменте. Присели в стороне и закурили. Тонкие стрелки тянулись вверх, к вращающимся лопастям вентилятора. Под потолком плавал дым вперемешку с жестяными звуками музыки. Гитарист на небольшой сцене изгибался и дергался в такт. Последние аккорды хлестнули, и вместо гитариста выбежал в искрящемся пиджаке и выкрикнул бурно: "Дамы и господа! Приветствую вас на презентации нового презерватива. Наши спонсоры...", и далее, и далее, сквозь ровный гул голосов и звяканье. Слушали мало. По двое, по трое стояли, знакомились и менялись. А наш холдинг, говорили, перешел, говорили они, куртаж, и имидж сменился. А двое в стороне продолжали курить. Слова исчезли. Маленькая совместная тишина окружила их. Встали также, без слов, вышли, и ночь опрокинулась темнотой, лишь вспыхивали разноцветные стекла. Хлопнули двери серо-голубые, мотор заурчал, дернулись, поехали. Замелькали и справа, и слева синие, алые, бордовые буквы: супермаркет, минимаркет, секс-шоп. Мягко и плавно машина свернула в проулок, в другой, остановилась неожиданно. Вошли в подъезд, поднялись на второй этаж. Еще в прихожей переплелись, почти падая, почти с яростью, два шага, и вниз, и растворились, и полетели, вверх, и в пропасть. А после опять курили, и он нажал кнопку на пульте, и в углу появилась голова и сказала, что лизинг коротких кредитов повысился, а ставки упали.

 

 

 

ДЕЛЕГАТ

 

На перроне повеяло промозглой свежестью утра. Он вышел из остановившейся вагонной духоты и пошел вдоль налегке — чемодан почти невесомый, небольшой, невзрачный вздрагивал на ходу, шевеля расстегнувшимся ремешком. Пройдя здание вокзала, где возле каждого окошка струилась небольшая очередь, он замер, задумавшись на секунду — метро или такси — догадавшись быть экономным, ринулся решительно в толчею подземки. Покачиваясь, ехал. Через сколько-то минут змеистая лестница вынесла на поверхность. Оказался как раз рядом. Уверенно вошел в вестибюль. Предъявил администратору бумаги, администратор зашелестел сурово, кивнул, подтверждая, и ключ вручил, без улыбки и лишних слов. В номере расположился вольготно.

Чемодан, хлопнув крышкой, упал на кровать. Сам — в кресло. Отдышавшись, заглянул в зеркало. В зеркале отразился весь, с отвисшим пузом, кудрявой шевелюрой, толстыми губами в зарослях бороды. Вздохнув, удалился под хлесткие струи. Потом, спихнув чемодан на пол, лег, вытянувшись. Часом позже проснулся от стука в дверь. Открывать не стал. Взглянул на часы. До начала первого заседания оставалось время. Энергично сел, вытащил из чемодана папку, из папки листки. Прочел еще раз, что долженствование обеспечения, народ России, электорат разделился и неуклонное повышение с учетом социальных гарантий в пределах одного инфляционного цикла. Швырнул с чувством листки в сторону и лег обратно. Вопрос был: идти — не идти. Вспомнился сразу родной город и какой-то мутноглазый господин в бордовом, и какие-то заезженные голоса, хрипловатые разговоры, мелькающие списки и залапанные платежки. Решился. Поднялся и солидно начал облачать себя в серый костюм — отутюженные женой брюки и пиджак в полоску слегка. Поднял с пола листки и погрузился: фактор роста экологического индекса рождаемость-смерть внутри убогого монетаризма... Пнул ногой некстати подвернувшийся чемодан. Чемодан с жалобным писком отодвинулся. Заметался по комнате — что же делать? Из чемодана блудливо блеснуло горлышко бутылки. Решение предстало. Неторопливо вышел в коридор. На лифте — вниз. Внизу клубились уже. Жизнеутверждающе приветствовал, пожимал руки, знакомился, скалился, объяснялся, утробно гоготал и записывался. С облегчением увидел трехзначный номер своего доклада. Сокрушенно покачал головой, досадливо как бы крякнул и ринулся в номер — забрать забытое. Затаился, заперев дверь. Бутылку достал из чемодана, откупорил и бултыхнул. Полегчало и обнаружилось. И закрутился диск телефона, приехали, прибежали, запрыгали, запели. Водрузился заманчивый женский визг. Из чемодана извлекали одну за другой. Металлические замки весело позвякивали.

 

 

 

РАДИКАЛЬНОЕ СОКРАЩЕНИЕ

 

"А где он?" — спросил он, сидя в полукруглом аконическом кресле, витавшем в воздухе, подобно гитарному грифу. Грифоны-камикадзе заглядывали в окна, пролетая вниз. "Дядя, дядя!" — зарыдала она, рухнув ничком на плоско-параллельный диван, украшенный пуфиками из розового туфа. Архангелогородцы вежливо постучали в дверь. "Кто там?" — спросила она, торопливо вытирая извилистые следы крупнокалиберных слез. "Они", — ответил он и плавно спланировал. Щелчком включился матовый свет, зазвучала аналитическая музыка, вспыхнули капилляры, ухнули совы, архангелогородцы вошли. "Мы от него", — сказали они, располагаясь за столом, ступенчато возвышавшемся над уровнем пола. Сияющие глаза люстр ликующе лебезили. Лебеди проплывали по глади пирамидальных вод, искоса поглядывая на окружающих. Их злые глаза несминаемо не мигали. Мегатонны тонули и тряско вздрагивали. Она прошла на кухню приволакивая вторую левую ногу и прихрамывая на первую правую, пока архангелогородцы шушукались и шуршали. Шерстистые головы гостей горестно покачивались. Он пробовал развлечь их, выблевывая концентрированный концертный звук из раскидистых ушных раковин. Грифоны-камикадзе все настойчивее и настойчивее ломились в дом, настаивая на своем нетерпении стойкие сумерки яичного желтка и желатиновые жалюзи. Лебеди пронзительно закричали, призывая золотые, знойные, зеленые зори. Она вползла, неся на половинчатом подносе дымящийся шоколад в дымчатом стократном стекле. Архангелогородцы замолчали. Он взмыл к потолку, протекающему, в малиновых пятнах, и замер, чутко улавливая запахи тления и трагические капли морковного чая. На потолке, в зарослях боярышника, между снующих термитов и термидорианцев тянулись караваны корней. Архангелогородцы, прихлебывая шоколад, шушукались и шуршали по-прежнему. "А где он?" — спросила она. Архангелогородцы застыли, минутно схваченные угловатым северным ветром. Кустистая изморось распространенно возникла. С криком "Но пасаран!" он истошно спикировал вниз и перестрелял всех лебедей из практического пулемета, простуженно кашлявшего и чихавшего. Архангелогородцы с визгом кинулись врассыпную. Она погналась за ними, взмахивая гуттаперчевой мухобойкой и вращая членистыми руками. С мятым звоном разбилось стекло. Это нашли свой путь грифоны-камикадзе. Органокерамический камнепад затянул горчичное небо в дыру-воронку, и через секунду прошла секунда, на пересечении возник обманчивый смерч, всё взвилось и рассыпалось. "Дядя, дядя!" — прозвучало в последний раз, и бойцовые петушки пронеслись грядой облаков, теряя остатки оперения и крап отваги.

 

 

 

ВЕЧЕР

 

Тощая тайнопись темноты притягивала. Сергей Сергеевич стоял у окна. Воздух, иссеченный трещинами ветвей, содержал огни дома напротив, уличные фонари, очертания машин во дворе. Сергей Сергеевич стоял, не решаясь включить настольную лампу, лелея свою неизвестность и невидимость. Где-то в стороне шумели голоса и звуки, напоминали о дне прошедшем. Захваченный воспоминаниями врасплох, как нашкодивший ученик, Сергей Сергеевич стоял одеревенело, опершись о подоконник. Его роскошная летом крона беззащитно обнажилась. Изрезанная временем кора покрылась морщинами. Корни мощно проникли в землю, углубились, коряво раскинулись — и не сойти с места, не пошевелиться, никуда не деться, не спрятаться, словно окостеневший стоял Сергей Сергеевич, покрывшись панцирем, как коростой, и так было удобно идти, раздвигая прохожих, встречных и попутных, а сердце, скрытое под тяжелой броней, стучит и стучит, посылает кровь толчками, захлебывается, вздрагивает. Сергей Сергеевич стоял, вспоминая. Ему хотелось съежиться и исчезнуть, укатиться колючим колобком, ощетиниться, зарычать, исчезнуть. Но вчерашняя эта встреча, слова, интонация и эта отвратительная ухмылка... Вспоминая, Сергей Сергеевич и сейчас вспылил и осыпался седой пылью. И сырой серый туман опрокинулся, затянул, осторожно ступая по кромешным ступеням. Сергей Сергеевич понял, что его уже нет. Что, испепеленный вспышками памяти, он превратился в остывающий прах. Что багровые угли, припорошенные золой, догорают медленно и неотвратимо. И рыхлые сны уступают место прозрачной и звонкой пустоте. А на вокзале бегут носильщики, катят свои громыхающие тележки, спешат к прибывающему поезду, но уже смыты волной буквы на песке, и только последние искры вспыхивают и взлетают, разрывая вечерний воздух. Отвернувшись от окна, Сергей Сергеевич шагнул в глубь комнаты, предварительно заботливо задернув шторы. Образовался уют. Сергей Сергеевич щелкнул выключателем. Темнота отступила. За окном начался мерный унылый осенний дождь.

 

 

 

СЕМЕЙНЫЙ ПОРТРЕТ

 

Папу купили первым. Осталось его вырезать и наклеить. У него был чисто выбритый квадратный подбородок, смелые голубые глаза и пшенично-золотистые волосы. Больше у него ничего не было. Нищета сквозила из распахнутых глазниц. Ветер срывал остатки бумажных цветов, и проволочный каркас обнажено звенел, гудел и вибрировал. Телеграфные слова ни шатко, ни валко ходили, прихрамывая, из одного угла в другой. Горели ленты агентурных донесений со всех сторон. Сторожа дымно дышали, сонно постреливая в воздух. Подкрашенные розовым облака скользили на веревочках, проплывая ранним утром над городской свалкой. Там и нашли маму. Для безопасности других она лежала в разобранном виде. Ее шарообразная металлическая голова кругло лупала глазами. Шарнирные пальцы тщетно скребли землю, прозябая между полусгнившим мотоциклетом и бродячим собачьим остовом, и только усталые цилиндры ног неподвижно ожидали своей участи, в то время как сторожа продолжали бродить кругами, затягивая петли, словно на горле висельника или на разорванных чулках. А один из сторожей, чей-то дедушка усатый, бородатый и патлатый, мохнатый, помятый, побитый, весь в осколках и трещинах, всё искал и искал выход из создавшегося положения в поисках пропавших внучат. Создавшееся же усилиями других невероятно тягостное положение выхода не имело, и внучата гуляли далеко. Они гуляли в бархатном лесу на прозрачных полянах, и редкоземельные птицы пели на ветвях капитальных деревьев, чья корневая система сплеталась в узоры, и узлы выпирали наружу, словно гигантские ступени для ступней гигантов, а внучата были маленькие дети, один меньше другого ровно на сто сантиметров, и они играли в футбол лунным глобусом в натуральную величину, и когда падал один и расшибался, то рыдал неутешно, а где моё мама, а где моё папа, и гулкое эхо отражалось от каменных отрогов и морщинистых скал. А в предместье сторожа сердито бурчали, запирая калитки на серьгами висящие замки, и бабушки со стуком катились по дорожкам, как шары в кегельбане.

 

 

 

ПРОЩАНИЕ

 

Двое из дивизиона, расквартированного здесь, готовились поставить отвальную по случаю своего убытия в места дальнейшего прохождения службы вдоль бесконечной череды дней. Отвальная по традиции должна была состояться несмотря ни на что, и, хотя в городе главенствовал комендантский час, и двойные патрули маячили на перекрестках, сигналя в темноту волчьими огоньками сигарет, убывающих спросили: "Ставите?" и услышали в ответ обязательное: "А как же!" И вот двое из дивизиона сидели в серой комнате офицерского общежития, на столе круглилась трехлитровая банка с голубым спиртом, еще четыре таких же спрятаны были от чужих глаз в шкафу. Двое разливали спирт, разбавляя водой и быстро прикрывая стакан ладонью, чтобы смесь не нагрелась, и раздумчиво употребляли, решая, а кого пригласить на отвальную. Очевидно было, что все из родного третьего взвода прийти должны. И не важно, что майор Гапоненко известен неумеренным буйством в пьяном виде и стремлением двинуть бугристым кулаком в расплывшуюся от выпитого морду любого попавшегося на глаза ему сотрапезника, собутыльника, соседа — особых причин вычеркнуть из числа приглашаемых почти бывшего непосредственного и честного до оскомины командира не было. Приняв такое решение и еще грамм по сто, двое из дивизиона продолжили составление мысленного списка, включив в него полковую блядь из фотолаборатории, мужа ее капитана Н., трех официанток, мечтавших выйти замуж за кого угодно и умевших делать всё, прапорщика Логовенко, который любил закусывать горилку цыбулей и с закрытыми глазами разливал по булькам, врача Мишку, доставшего спирт, коменданта общежития Бузлова, в свои сорок лет нажившего язву желудка, характер и сбежавшую жену, баб с четвертого этажа, если не будут кусаться, Генку, если не будет бить баб, молодого лейтенанта Макарова с любой из его любовниц, дочь отставного полковника, побывавшую замужем официально, с помощью ЗАГСа, три раза, а так просто, на основе взаимного соглашения, раз пять-шесть, семнадцатилетнюю продавщицу поселкового магазина, приехавшую из неблизкой деревни и всегда готовую, лишь бы, а также всеобщего друга Вову, уволенного в запас по причине хронического алкоголизма и по подозрению в грабежах и убийстве, наркомана Витьку, похожего на блатного Христа со смердящими язвами на запястьях, Саньку Рыжего, чья круглая физиономия олигофрена вечно маячила в коридоре около душевой и сушилки, где воровал он носки и женские панталоны, прапорщика Гогу, старшего прапорщика Жору и сверхсрочника Алика, каковой по чину и не должен пить с офицерами, но умел быть своим и достаточным. Одолев около литра, двое из дивизиона включили музыку, моментально заполнившую унылое помещение, украшенное лишь аляповатыми полуголыми картинками, пятнисто висевшими на обшарпанных, когда-то зеленых стенах. Музыка звенела и привлекала внимание. На звуки пришли соседи: уроженец Барнаула Юрик, москвич Игорь, украинец Саид, двоеженец Эдик, картежник Могол, среднеазиатский летчик Бай, компания молдаван со своим вином, отъезжающие вертолетчики, ветераны Афганистана, умерший в Германии Саша Дудкин, поляк-заика из Латвии Серж, Олег, голубоглазый и звонкий, спивающийся Добрый с бутылкой портвейна в кармане, бывший художник Андрей, русский по прозвищу Изя и еще еврей без прозвища... Все они вошли, весело крича и приветствуя друг друга, рассаживаясь за столом и располагаясь на кроватях, и заполонили тесное пространство, захватили его своими голосами, словами, силуэтами до самого вечера, надолго, может быть, навсегда, распространяя вокруг запахи, смех, радость... И только тяжко бодал головой воздух кто-то вдали, ухватившись руками за края унитаза.

 

 

 

ЦВЕТЫ

 

Некоторое время назад от момента прикосновения пера к бумаге я задумал написать рассказ о человеке, живущем в саду и выращивающем цветы. Я предполагал назвать своего героя Садовником. Или Огородником. Или не давать ему никакого имени. Для меня было важно, что он живет в саду и выращивает цветы. Цветы-рюмашки и цветы-бегуньи; цветы-шпионы и цветы-когти; цветы для памяти и цветы для глаз; цветы алые и цветы желтые; цветы пышные и цветы жалкие; самые разные цветы. И каждое утро он выходит на крыльцо, потягивается, срывает рюмашку, выпивает свой стопарик и до вечера трудится, взрыхляя землю, выдергивая наглые сорные травы, бегая с лейками и ведрами, взглядывая тревожно на пламенеющее солнце, выкапывая и срезая, высаживая и подкармливая, пока в колыхающемся от зноя воздухе витражные бабочки перепархивают с цветка на цветок. А вечером он садится в удобное кресло у распахнутого окна, зажигает лампу и долго и внимательно наблюдает, как летят на свет хрупкие мотыльки, тонконогие долгоносики, мельтешащие мошки, надоедливые комары. И так изо дня в день, пока однажды он не обнаруживает, что все рюмашки выпиты, все бегуньи убежали, все шпионы арестованы, а когти только и могут, что царапаться, и ему остается лишь смотреть на голые комья земли, покрытые ранней изморозью. Так наступает, надвигается шаг за шагом, давящая зима. Зимой Садовник превращается в нахохлившуюся птицу, зябнет, топорщит поблекшие перья, прижимается к теплой печке и вспоминает лето. Иногда садовники не доживают до весны, и их высохшие тела закапывают в мерзлую землю, и из них вырастают потом и цветы-рюмашки, цветы-бегуньи, цветы-натурщицы, цветы-чуланы, цветы-гладкие олухи, и многие, многие другие цветы.

 

 

 

ОСТАНОВКА В ПУТИ

 

Шел секельдявый, заглянул в окошко и дальше пошел — пальтецо изношенное, прореха на прорехе, кепочка набекрень, ботинки всмятку, на лице щетина трехдневная, на лбу ссадина, под глазами мешки, а глаза прозрачны до белизны, выцветшие, пустые — не человек — паутинка в углу — дунет ветер, и улетит, зацепится за веточку, упадет и дальше пойдет, ногами шаркая. Шебуршатся в голове мысли разные, одна на другую не похожа, а все об одном — где бы, да как бы, да подешевле чтоб. Вот остановился, задумался, повернулся, в другую сторону пошел, ветерком подгоняемый в спину, побежал почти, поскользнулся, упал. Сел на землю и заплакал. Тетка мимо прошмыгивала, пожалела, денежку кинула и дальше сверкнула, за ней другая, и третья туда же. А он и не плачет уж, бормочет “Христа ради” под нос, а рука сама крестится, — то ли слева направо, то ли справа налево, не знает как. Посидел с полчаса, денежки собрал, вскочил, затрусил по дорожке вдоль деревьев, скамеек и статуй. На площадь выбрался, к ларьку подпрыгнул, деньги в бойницу сунул, получил бутыль и закандыбал в сторону, улыбаясь и хихикая. В одном из двориков плюхнулся на травку, зубами пробку сорвал, присосался и забулькал, задвигал кадыком острым вверх вниз. Хорошо ему, да так, что и не замечает, солнце ли, дождь ли, зима-лето, так бы и провел всю жизнь сидючи на травке — но глотнул еще разик, набок накренился, прилег и захмыкал, засопел, а бутылка в сторону откатилась.

 

 

 

ЗНАКИ

 

Ну что, ну что, ну в самом деле, ну что, что, ну...

попробуем написать о дефисе, о маленькой черточке, иногда напоминающей черенок яблока, иногда — автобус, едущий от конечной станции до конечной, а в автобусе мы с Володей, и Володя прячет в кармане руку с обручальным кольцом, потому что всей грудью, плечами, бедрами надвигается на нас, и Володя, посторонившись, пропуская ее, говорит что-то, и она весело отвечает, они встречались раньше где-то, когда-то, мельком, и она выходит из автобуса, а Володя смотрит сверху вниз на обтянутые узкой темной юбкой тугие ягодицы и говорит, что вот бы да, а автобус дергается, отъезжает и, набирая скорость, трясется по маршруту от конечной до конечной, подбирая пассажиров и постреливая во все стороны камнями из-под колес, а мы с Володей стоим и беседуем неторопливо, запертые внутри дефиса, узники синтаксиса, невольники пунктуации, рабы грамматики, з/к орфографии, пустые оболочки, просто черточки на бумаге.

Ну, ты знаешь, ну, да, да, ну, конечно, ну, это самое...

голая женская нога, полусогнутая, приспущенный чулок, гармошкой собравшийся чуть выше щиколотки; голая женская нога, гладкая матовая кожа, медленно вверх продвигающаяся жилистая рука, крепкие пальцы в крапинах волос; плавное шевеление, словно вздрагивающие волны; полусогнутая нога, напоминающая запятую, разделяющую однородные члены предложения; запятые, как черви, заползающие под кожу, покрытую зеленой до невероятности травой; медленные ласковые пальцы, сжимающие карандаш; карандаш, рисующий женскую ногу, полусогнутую, на зеленом травяном фоне, покрытом запятыми, покрытом трещинами, сквозь которые вползают черви, юркие, как запятые; полусогнутая женская нога, приходящая в наши сны, и, через запятую, легкие слезы пробуждения, непонятные, простые.

Итак, и так, так, так, именно так, так, да, так...

мы стояли около вокзала, и Вова громко смеялся, прямо сказать, хохотал, ржал во всю глотку и взвизгивал даже, а я пил из горла, а тут мент подошел и спросил, ну ты чего заливаешься, а Вова его послал сквозь смех, и это он зря, потому что мент дубинкой своей долбанул Вову, и Вова попятился и еще хихикнул, как заведенный, а мент двинул его дубинкой второй раз и толкнул вдобавок, и Вова упал, а дубинка твердая и прямая, как восклицательный знак, а Вова воскликнул, поскользнувшись и упав, ну ты что, козел, а мент размахивал дубинкой уже вовсю, вошел в раж, а я убежал, зная, что дубинка твердая, как восклицательный знак, как вставший, а Галя обиделась и сказала, что если не можешь так, то давай пальцем, а он пьяно икнул и выматерился, интонационно поставив в конце восклицательный знак, как символ собственного мужского достоинства.

О чем это? А? Ну, я не знаю, право слово, не знаю, да...

Владимир Алексеевич сидел на скамейке, сгорбившись, как вопросительный знак; он угрюмо смотрел себе под ноги, не замечая, казалось, ничего вокруг; серое набухшее небо то и дело роняло несколько капель, обещая рассыпаться унылым бесконечным осенним дождем; прохожие торопились пересечь открытое пространство и укрыться в магазинах, подъездах, троллейбусах, но Владимир Антонович неподвижно сидел, сгорбившись, как вопросительный знак; холодный ветер шевелил остаток листвы на деревьях, и буро-коричневые листья падали на землю, и по шуршавшему ковру бегали взъерошенные дети в разноцветных куртках, и прохожие оглядывались на громкие крики и улыбались чему-то своему, каким-то своим воспоминаниям, а Владимир Андреевич сидел, сгорбившись, как вопросительный знак, не обращая внимания на шум и беготню у себя за спиной, а солнце, выглянув из-за тучи, на мгновение пригрело трех голубей, склевывавших крошки около скамейки, на которой сидел Владимир Александрович, сгорбившись, как вопросительный знак.

И — раз, и еще раз, далее — как получится, так или иначе, вообще-то и...

быстро взглянув, проходит мимо; глаза, как двоеточие, упавшее набок, прямая линия носа и нежная линия губ, в овал лица вписанные слова; и всё же она проходит мимо, быстро взглянув, вздрогнув, и уходит, как сквозь двоеточие, и идет между стволами деревьев; лесная тропинка пересекает просеку, извивается, мощные корни выпирают из земли, образуя петли и полукруги, а она проходит, быстро взглянув из-под изогнутых бровей, и удаляется; в небе остается двоеточие проплывающих облаков, в траве — запах земляники, а она — в чешуе отблесков, в панцире света, в броне воздуха, в лучах солнца проходит между стволами деревьев, быстро взглянув, и ее следы, как упавшее двоеточие, сквозь которое видны грозовые лиловые тучи, светлеющие по краям.

Вот и все, пожалуй, тем не менее, так уж получилось, все-таки...

в последних строках моего письма позвольте Вам напомнить, что нельзя забывать о точке, которая располагается на ладони, там, где сходятся указательный и средний пальцы, именно туда попала пуля, когда я вскинул духовое ружье, а Вова поднял руки, закрывая лицо, а я нажал на спусковой крючок и выстрелил, а Инга что-то кричала, прижимая к груди какие-то тряпки, а потом я ударил его прикладом наотмашь, и он упал, а Инга продолжала кричать, когда я стащил ее с кровати на пол и начал бить ногами, стараясь попасть по животу, и мелкие точки покрывали ее большие груди, мелкие точки сливались в одну, и точка заслоняла свет и надвигалась, надвигалась, и вот теперь я пишу Вам в последний раз, простите, тетенька, подлеца, пора поставить точку, жизнь завершилась, завтра уезжаю, не скажу, куда, в некую географическую точку, не ищите меня, Арнольд — и он с усилием нажал на бумагу, и чернила образовали огромную кляксу, изображавшую конец пути, символическую черную точку.

 

 

 

КУХОННЫЙ ПАНТЕОН

 

Живущие: между плитой и мойкой, за спиной холодильника, в щелях паркета, там, где обои отходят от стены, где уютная пыль образует постель, и капли чая упали дождем, о! это они, мои домашние враги и друзья, жертвы мои, нету ваших могил, и никто не уронит слезу на гробовой камень.

 

Мышь.

Прошуршала — и нет. Шмыгнула — и пропала. При свете дня — только тенью бегущей, ночью царица и госпожа, знающая, где и что, без испуга гуляющая вдоль стен. Но и ты, лакомка, попалась: на запах сыра влекущий пошла, сверху ножом гильотины скоба рухнула стальная, сломала шейные позвонки, и ты осталась лежать серой шкуркой с застывшими бусинами глаз. Не спасли тебя проворство и храбрость, осиротели твои сыновья и дочки; что теперь твои со временем шашни? Жизнь просочилась песком и влагой. Тело твое удобрило землю. Смерть — и амба.

 

Муха.

Жужжалица-жизнелюбка, летуха и щекоталка, ни секунды в покое, витала, как хотела, зимой засыпала, летом веселилась, тянулась к теплу, к сладкому липла, и увязла лапками всеми, и навеки в сон погрузилась, в омут забвенья, с шустрыми товарками в надзвездном раю ест вишневое варенье.

 

Оса.

Одетая в балахон полосатый присела на стекло, перепутала, где свет, где тьма, билась в прозрачное. Захотелось мясца, полетела, столкнулась с огромным, безрассудно, отважная, ринулась в бой, маленькая валькирия, желтая амазонка, так погибают бойцы аллаха — с криком на губах, с блестящими глазами, — и ждут их гурии, с нектаром кубки и потомков вечная благодарность.

 

Комар.

Дуэлянт с повадками вампира! Ты всю ночь не давал уснуть и над ухом моим бесконечную песню тянул! Ускользал ты от рук моих, ускользал и опять за свое! Лишь под утро, когда задремал я, и напился ты крови моей, я очнулся от зуда и боли в ладони, свет зажег и увидел тебя на стене почерневшим и влагою темной налитым — я прихлопнул тебя, и осталось пятно лишь одно, и нет у меня ни слова, ни звука, и добрые чувства мои уснули вместе со мной.

 

Таракан.

Самый! Говорят, что самый живучий. Капля воды, молекула хлеба — и довольно ему. Даже ест проводов разноцветную изоляцию, мерзавец. Многоног, бегает и молчит. Шевелит колючими усами в память о старом поэте. Что еще надо ему? Счастлив тем, что вокруг. Но и его нашла рука судьбы — только хрустнул под тряпкою грязной. И не такой оказался грозный.

 

Все они ушли туда, где тишина, покой и молчание; всех их унес рок величавый. Но я знаю, что мы еще встретимся с ними на берегах многоводной реки, в заливных лугах и тенистых рощах. Дело лишь в сроках. Придет и наш.

 

 

 

ГРУППОВОЙ ПОРТРЕТ В ИНТЕРЬЕРЕ

 

Старый фотоснимок, по краям тронутый желтым. На снимке комната, залитая солнечным светом, настенный пестрый ковер, бахромой спадающий на спинку дивана; слева от дивана черное пианино, справа полированный шкаф, в утробе которого скрываются светлые летние платья, брюки, галстуки, пиджаки, строгие костюмы, шерстяные кофточки, хлопчатобумажные носки, безразмерные колготки, штопанные чулки, накрахмаленное хрустящее белье, синее махровое полотенце и куча разноцветного тряпья; напротив дивана стоит круглый стол с графином посередине, около стола три стула с вычурно гнутыми ножками, два стула плотно задвинуты, а третий повернут сидением к телевизору, стоящему на тумбочке между двумя высокими окнами; на телевизоре фарфоровая бело-коричневая статуэтка, охотничья собака с длинной вытянутой мордой; если всмотреться, то можно заметить, что хвост у собаки аккуратно приклеен; стол находится в центре комнаты, за ним — книжный шкаф, застекленный, на стеклах блики и не видно, что внутри; у четвертой стены большая двуспальная кровать, покрытая темно-красным пледом; потолки высокие; квадратный половичок рядом с кроватью; на окнах прозрачные кружевные занавески. Людей в комнате нет, но абсолютно ясно, что они только что вышли: люди, у которых глухота, люди, у которых слепота, люди, у которых хромота, люди, у которых немота, люди, у которых высота, люди, у которых мерзлота, люди, у которых сволота, люди, у которых нагота, люди, у которых правота, люди, у которых срамота, люди, у которых лысота, люди, у которых тупота, люди, у которых мелкота, люди, у которых пустота, люди, у которых маята, люди, у которых мешкота, люди, у которых красота, люди, у которых три куста, люди, у которых есть места, люди, у которых нет кота, люди, у которых спит верста, люди, у которых ждут до ста, люди, у которых паруса, уса, борода, волоса, уши, нос, глаза, лоб, щеки, шея, плечи, руки, ноги, локти, колени, пальцы, ногти и прочие части тела.

 

 

 

МАЛЕНЬКАЯ КАНОНИЧЕСКАЯ СЕРЕНАДА

У верблюда два горба,
потому что жизнь борьба.

 

Он проснулся от яркого солнечного света и в первое мгновение не мог понять, где находится, потом вспомнил, взглянул на часы и быстро вскочил с постели. Уже 6 часов. Выбежал во двор, на ходу размахивая руками и подпрыгивая. Окатился ледяной водой из колодца и обратно в дом. Времени разжечь в печке огонь и поставить чайник не было. Наскоро перекусил всухомятку. Тщательно прибрался, чтобы не осталось и намека на его здесь пребывание. Вещи свои упихал в рюкзак и вышел из дому. Дверь запер, ключ положил на место, в укромное углубление под карнизом, и двинулся в сторону леса, покидая умершую деревню с полуразвалившимися домами. Еще ощущалась утренняя прохлада, но было безветренно и приближалось жаркое колышущееся марево. Он шел вдоль оврага, прокручивая в памяти события последних дней. Неделю назад позвонила Вера. Они не разговаривали около двух лет, и он не ожидал, что она может к нему обратиться, а вот позвонила. “Сашка пропал”, — голос звучал глухо, безжизненно. “Как пропал?” — “Как, как! — Вера закричала, захлебываясь слезами. — Ушел из дому и не вернулся, как в газетах пишут”. — “Да ты успокойся, расскажи по порядку”. Послышались всхлипывания, шумный, глубокий вдох, и Вера заговорила, забормотала. Выяснилось, что уже полтора года Сашка работал в какой-то конторе, занимавшейся строительством особняков для “новых русских”. Что там мог делать филолог-классик с комплексом непризнанного гения — не понятно, но платили ему более чем прилично. Сашка, никогда раньше денег не имевший, ошалел: покупал невероятные шелковые галстуки, двухсотдолларовые рубашки, обедал и ужинал в ресторанах, что в нынешние времена есть разврат и моральное разложение. Иногда он не ночевал дома, а на следующий день являлся помятый, с мутными глазами и дорогим подарком. Вера устраивала скандалы, плакала, билась в истерике, била посуду, но понимала, что всё движется к развязке. Самой выставить его за дверь сил не было. Она чего-то ждала, тянула, медлила, боялась. А потом Сашка пропал. Сначала Вера была спокойна. Загулял и загулял, отдохну хотя бы. Письмо пришло через три дня. “Ваш муж у нас. Ни о чем не беспокойтесь. Ждите”. Напечатано на машинке. Без подписи. Вера кинулась в Сашкину контору. Директор, толстомордый, пузатый, жлобского вида, лениво ее выслушал и обещал разобраться, добавив, что, вообще-то, Сашка вел дела самостоятельно, и он не в курсе. Вечером его убили. Расстреляли в дверях собственной квартиры, а Вера получила второе письмо. “Не дергайся. Всё будет хорошо. Жди.” Дергаться сил и возможностей не было. Не в милицию же обращаться, что они могут! Вера бессмысленно и бесцельно листала записную книжку и вдруг увидела его имя. Почти ни на что не надеясь, почти машинально набрала номер.

Он не понимал, зачем ему нужно ввязываться в чужую запутанную историю, тем более, что Сашка всегда раздражал его своим неумным высокомерием, своими ни на чем не основанными претензиями, своими путанными разговорами “о высоком”. Но Вере отказать было невозможно. В небольшом кафе на углу он встретился с двумя. Один — приземистый, квадратный, с бульдожьим лицом и шеей борца, второй — на цыгана похожий красавец, с бархатистой кожей и нежными восточными глазами. Договорились обо всем подробно. Эти двое вышли из кафе, а он задержался расплатиться. С улицы раздались выстрелы и крики. Он выбежал из кафе. Чуть в стороне лежал бульдожистый парень. Металась какая-то тетка, а цыган убегал, петляя. По нему стреляли из окна темно-вишневой шестерки. Не раздумывая, он выхватил из кармана гранату, выдернул чеку, как на учениях, и, метнув снаряд в окно машины, упал на землю и прикрыл голову руками, как будто это могло помочь. Громыхнуло, но неожиданно негромко. Выстрелы прекратились. Он вскочил и бросился к цыгану, сидевшему под деревом, прижав руку к животу. Между пальцев сочилось красное. Цыган, задыхаясь, хватая ртом воздух, как очутившаяся на берегу рыба, прошептал ему адрес, вяло улыбнулся и потерял сознание.

Когда овраг кончился, он свернул направо. Солнце припекало. Почти полную тишину нарушал только стрекот кузнечиков. Две большие нежно-желтые бабочки кружились над его головой, доверчиво садились на плечо. Краем глаза он уловил какое-то движение, прыгнул в сторону и откатился за куст. Автоматная очередь прошила воздух. Упали срезанные пулями ветки. От грохота заложило уши. Он вытащил пистолет, щелкнул предохранителем и затаился, замер, плотно прижавшись к земле.

Написав последнее слово, Геннадий откинулся на спинку стула, потянулся и удовлетворенно крякнул. Поработалось сегодня хорошо, славно. За окном выпало время, дождем промывало стекла, но уже прекращалось. Полуденные куранты отгрохотали давно. Геннадий встал, собрал бумаги в папку и отправился на прогулку, совершить моцион ежедневный. Одет он был в малиновую мурмолку, элегантное полусезонное пальто и мягкие сапожки на крысиной коже. Геннадий бродил по улицам и переулкам, бесцельно пялился во все стороны, но привычно приближался к знакомому зданию на площади. Приблизившись вплотную, нырнул под арку, взбежал на крыльцо и очутился в уютном, ярко освещенном помещении, где рядом с залом присутствовал буфет. Туда и вплыл вальяжно Геннадий, приветствуя сидевших за столиками взмахом руки. Никто ему рад не был. Каждый был занят собой. Два поэта, лохматый и бритый, вразнобой декламировали стихи, не слушая друг друга; с диким видом забившийся в угол нечто строчил в блокнот писателя, подергиваясь всем телом; пьяный сивоусый классик, свесив объемистое брюхо, угрюмо таращился в рюмку пузатенькую с коньяком; художник-минималист верещал о конце искусства; еще кого-то выталкивали прочь. “Господа, господа! — тщетно взывала оркестровая дама в длинном бархатном платье — Пройдите в зал! Выступление началось!” Господа не откликались. Геннадий продефилировал к стойке, заказал коктейль и плюхнулся на единственное свободное место. Соседями его стали сорокалетняя резвушка в пионерском галстуке, седобородый, жизнерадостно улыбавшийся мальчонка в джинсовом костюмчике и томный юноша с кошачьими повадками. Геннадий выпил, театрально закурил, достал бумаги и начал читать. Милая девушка моментально склонилась в его сторону, тоже закурила и придвинулась поближе; к томному юноше подошел другой томный юноша, они обнялись, поцеловались и сели рядком; седобородый покровительственно кивал головой, не понятно кому, всем сразу. Геннадий возбужденно читал. Сердце бешено стучало, в горле пересохло, соседка притиснулась совсем плотно, прижалась бедром и хихикала, прихлебывая из его стакана. Стакан был высокий, длинный, тонкого стекла. “Говно!” — услышал Геннадий чей-то пьяный голос у себя за спиной, резко обернулся и плеснул из стакана в лицо говорившему. Сорокалетняя девушка восторженно завизжала, предчувствуя потасовку. Томные юноши счастливо слиняли. Седобородый продолжал улыбаться и кивать, самовлюбленно расцветая. Геннадий и говоривший пыхтели и бычились, потом слезливо мирились и хлестали за мир и дружбу. Соседка шептала “хочу, хочу” и пыталась раздеться. Вечер завершался удачно. Далеко за полночь Геннадий возвращался домой в обнимку с новой подругой. Она пела песни и как флагом размахивала зажатым в кулаке пионерским галстуком, на одном из поворотов сказала, что ей надо и исчезла в темноте. Геннадий один продолжил свой путь сквозь ночной город. Из-за угла появилась Скривля, ковылявшая на кривых слоновидных ногах. Увидев Геннадия, Скривля ухнула, скакнула и проглотила зазевавшегося сочинителя. Только упали на тротуар малиновая мурмолка и папка с бумагами.

Утром пробиралась вдоль стеночки в магазин двойная старушка, заметила вещички ничейные, цапнула и уволокла. Старушка, как мышка-норушка, круглолицая, бочком бегущая, дома у нее всего вдосталь — муки катышек, хлебца кусок, сала шматок, а дом ее — комната в коммуналке, туалет рядом. Притащила найденное к себе, мурмолку перед зеркалом напялила, так крутанулась, этак — нет, не годится — сняла, в угол пыльный зашвырнула, открыла папочку, листки разлетелись, рассыпались, подобрала один, села на диван продавленный, лампочку на стене зажгла, чтоб глаза не портились, очки кривоватые нацепила и читать стала, буковки в слова складывать.

Не без труда он отыскал нужный дом, пешком поднялся на третий этаж и нажал кнопку звонка. Дверь открыл пожилой, седоватый мужчина. “Всё готово. Деньги в кассе, стволы в мешке, хата чистая”. Из крошечной прихожей он протиснулся в комнату. Стол был накрыт. Блестели под люстрой водочные бутылки. Дымилась свежесваренная картошка. Прозрачные ломтики ветчины соседствовали с янтарного цвета сыром. Алые кусочки кеты вольготно расположились на фарфоровой тарелке. Маленькими холмиками возвышались икорные бусинки. Около стола чуть развалившись, чуть более свободно чем необходимо, сидела девица в темно-бордовом. Густо намазанные в тон платья губы. Каштановые волосы. Карие глаза. Молодая, но уже оплывшая, рыхлая, с опухшим лицом. Она гостеприимно подливала водку, подкладывала картошечку с селедочкой, не забывала и о себе, беспрерывно смеялась и быстро пьянела. Куда-то исчез хозяин. Отяжелев, он прилег на кровать. Присев рядом, девица расстегнула ему рубашку, ласково провела рукой по груди, прикоснулась быстрыми легкими поцелуями, спускаясь всё ниже. Она оказалась умелой и на ощупь мягкой. Зайдя в душ, он долго плескался, трезвея. Когда вышел, девица лежала на спине, неестественно запрокинув голову. Из-под левой груди торчала рукоятка кухонного ножа.

Двойная старушка поерзывала, почитывала, страничку за страничкой укладывала, поднимая с пола, а уж и вечер настал, и с работы вернулся лейтенант Кубузько, сосед старушкин. Дежурство у лейтенанта выдалось тяжелое, выезжали на убийство директора строительной фирмы “Вигвам”. Кто-то влепил директору прямо в живот пять пуль и контрольную в голову. Директор валялся бесформенной тушей у порога своей квартиры, а стены и пол забрызгала кровь. Лейтенанта с непривычки мутило, это было первое его дело. Дома, попивая чаек и доедая колбаску, Кубузько думал о том, что в показаниях секретарши погибшего было какое-то слово, и что если это слово вспомнить, то можно будет найти стрелявшего. Этот стрелявший представлялся лейтенанту пустым и безымянным манекеном, бессловесной куклой с биркой на лбу. Сидя в удобном кресле, лейтенант размышлял. На экране телевизора негромко пели о любви. Лейтенант задремал, и приснился ему веселый человек в вельветовом костюме, какие носили в далекие годы лейтенантового детства, и вельветовый человек посмотрел на лейтенанта ласково, засмеялся и сказал нужное слово, и тут лейтенант проснулся, потому что шея затекла. Проснувшись, Кубузько вскочил: он знал убийцу. Пронзительно зазвонил телефон. Кубузько вышел в коридор, снял трубку и в эту секунду аппарат взорвался. Бывший лейтенант Кубузько рухнул и произвел в пространстве последние конвульсии. Вокруг распространились дым и смрад. Двойная старушка высунула мордочку в щелку, ничего не увидела точно, но шмыгнула в комнату соседову, поживиться пожитками, прихватить, что плохо лежит, и опять к себе в конуру, запасливая такая.

Известный литературный критик Поподруев сидел дома и злился. Шедевров не было на горизонте, и только облака гари от погибшей словесности растекались по небу. Поподруев куксился и шершавился. Его в былые времена блестящее при солнечном свете перо потускнело, поржавело и покривело. На него кидались неизвестные кусачие критики, и Поподруев огрызался цепным псом. Приходилось трудиться, не отвлекаясь на постороннее. Как назло замыслам критика из редакции прислали пакет. В пакете лежала нетонкая пачка исписанной бумаги и три фотографии. На фотографиях запечатлелась дебелая брюнетка нагишом. На одной фотографии она демонстрировала себя, выкатив груди и раздвинув полусогнутые в коленях ноги, на второй — фигура ее почти полностью была скрыта волосатым мужским телом, напряженными плечами и ягодицами, на третьей — она тянулась широким ртом к большого размера фаллосу. Поподруев долго рассматривал снимки, внутри себя сожалея, что он не там; по его кирпичной физиономии блудила гнусная ухмылка. Опомнившись, Поподруев гневно порвал фотографии, плюнул едкой слюной и завизжал: “Порнография, порнография!”, потом аккуратно собрал обрывки и склеил старательно, спрятал бережно и нежно. Многотрудное это дело отняло у критика весь принадлежавший ему день, и лишь под вечер раскрыл он рукопись, брезгливо пролистал и прочел наугад.

В конце концов он оказался в заброшенном многоэтажном доме. Двигался осторожно, опасаясь ловушек и мин. Несколько раз в него стреляли сверху, но он успевал спрятаться. Однажды — ответил, разрядив всю обойму в выскочившую из-за угла фигуру в черном. Крадучись поднимался по лестнице. Исписанные дурацкими лозунгами стены и торчащие оборванные провода образовывали фон. Он знал, что должен добраться до последнего этажа, но никак не мог сообразить, сколько еще идти. Каждый раз сбивался со счета. Неожиданно откуда-то донесся неясный шум. Ударом ноги распахнув одну из дверей, он шагнул вперед. Яркая вспышка света ослепила и, умирая, он успел подумать: “Надо же, как глупо”. Очнулся на первом этаже, и сразу же в бой, без промедления. Во тьму и неизвестность. Убивать и быть убитым. На пятом этаже он сел на пол, привалился к стене, закурил, осмотрелся. Где-то он уже видел этот рисунок — пятиконечную звезду, вписанную в круг. И обгоревший кусок металла странно знаком. Несомненно, он здесь уже бывал. Когда, если он только что вошел в подъезд? Или не только что? В этот момент он явственно почувствовал чей-то взгляд. Резко обернулся и увидел мутное, размытое, огромное. Сработал рефлекс — выстрелил без паузы. Раздался страшный треск и всё стихло. Владик упал лицом на клавиатуру компьютера, кровь тонкой струйкой текла по столу и капала вниз, экран погас навсегда.

Поподруев заправил лист бумаги в машинку и забарабанил рецензию. “Раньше, когда мы были молоды, и нас любили красивые девушки, мы ездили каждое лето в Палангу. Там были Вася, Вова, Коля, Дима, Витя, Андрей, Сергей, Валдис и даже Жора, и мы были гениальны, влюблены и свободны. Сейчас, в тяжкие дни распада в нашу Москву ворвались наглые провинциалы, они чешутся во время еды, они плюют на нас и уводят наших девочек. Мы по-прежнему талантливы и свободны, а они бездарны. Я — москвич в третьем колене, в Кривоколенном переулке мой дом! Они же не слышат меня! Они, бездарные провинциалы!” Произведя сей патетический вопль, Поподруев зарыдал. Горе пронзило сердце критика. Погибла чистота нравов! Кончена жизнь! Поподруев пошел на кухню и повесился.

И чего они все у него мрут, как мухи зимой — забеспокоилась двойная старушка, заохала — видать, несваренье желудка у автора приключилось, желчь разлилась, геморрой разыгрался — и двойная старушка захлопотала по комнате, убрала листки в ящичек, распахнула окно и прыгнула. Выросли внезапно у нее за спиной прозрачные крылья, и она полетела, обозревая мельтешение муравьиное внизу, и парила, и планировала, и радовалась.

 

 

 

ПО ДОЛИНАМ И ПО ВЗГОРЬЯМ

 

Лейтенант Патрикеев возвращался домой с дежурства, шел напрямик через раскисшее от дождя поле, загребая ногами чавкающую глину, усталый, поникший, пустой. Его хромовые сапоги утратили хрустальный блеск, металлические пуговицы мундира не сверкали на солнце, тяжелый АКМ оттягивал левое плечо. Лейтенант чувствовал, как жмет под мышками тесный бронежилет, как мешает идти пуленепробиваемый комбинезон, и ему было плохо. Титановая каска давила на темя, жаропрочные шерстяные перчатки прилипли к ладоням, сквозь запотевшие стекла противогаза окружающий мир как будто плыл в тумане, но меры предосторожности были не случайны — только вчера похоронили капитана Блинова, растерзанного толпой полудиких аборигенов — с криком “патриа о муэрте” бросились они на него, повалили на землю и долго-долго играли в футбол оторванной головой. Понадобилось десять дней, чтобы собрать капитана по кусочкам, но левую руку так и не нашли, зарыли Блинова не в полном комплекте, и сейчас лейтенант Патрикеев, вздыхая, думал о том, будет ли бродить по окрестным курганам однорукий призрак, или на этот раз обойдется без дешевых мистических эффектов. Углубившись под аккомпанемент далеких взрывов в свои невеселые мысли, лейтенант вернулся на поверхность, к действительности, лишь около глухих железобетонных ворот и, услышав усиленное мегафоном “стой кто идет”, высоко поднял над головой фосфоресцирующий в сгустившемся полумраке пропуск. Скрипнула сбоку массивная калитка, выпуская лейтенанта в город. В городе ярко светило солнце, смеялись и бегали обветренные дети. Лейтенант взбодрился и радостно заспешил знакомыми дворами чуть ли не бегом, еле себя сдерживая. На углу стояла светло-желтая бочка, продавали пиво в разлив. Патрикеев пристроился за угрюмым вздрагивающим мужиком, снял фуражку, вытер большим клетчатым платком шишковатый лысеющий лоб и расстегнул верхнюю пуговицу форменной зеленой рубашки; вскоре подошла его очередь и он протянул объемистой грязно-белой бабе помятую трехрублевку. Получив сдачу и две кружки с мутной жидкостью, лейтенант отошел в сторону и первую кружку выпил залпом. Пиво оказалось водянистым и теплым, и всё-таки лейтенант повторил, ощущая приятную тяжесть в желудке. Позже, в своей малогабаритной, Патрикеев рухнул на кровать не раздеваясь и сразу уснул. Проснувшись через час, он сел, потянулся, снял надоевшую форму и отправился в душ; свежий и побритый облачился в пеструю рубашку, легкие светлые брюки и остроносые ботинки с дырочками. Оглядев себя, лейтенант остался доволен и направился в центральный универмаг, находившийся в центре города; в универмаге он уверенно нашел отдел галантереи и встал, облокотившись небрежно о прилавок. Увидев его, грудастая продавщица Галя застенчиво улыбнулась и, быстро проговорив “я щас”, порхнула в сторону. Патрикеев терпеливо ждал, рассматривая застежки, брелки, кисточки для бритья, и даже купил пачку импортных лезвий. Галя полушепотом отпрашивалась уйти пораньше. Потом они сидели на длинной дощатой скамье в летнем кинотеатре. Патрикеев тесно к Гале прижался и запустил руку ей между ног. Галя сдавленно попискивала, а на экране, шевеля затянутыми в шелка телесами, волнообразно двигалась и тоненьким голоском пела индийская кинодива с труднопроизносимым именем.

 

 

 

СЕСТРЫ ТЯЖЕСТЬ И НЕЖНОСТЬ

 

Гнилое ноябрьское небо слезилось дождем. Вспухающие язвы рекламных букв мерцали на стенах домов, припудренных свежей краской. Гнойные разводы под ногами прохожих перетекали и пузырились. Бензиновый воздух прилипал к незащищенной коже, мутные капли скользили по лицу. Шестнадцатилетний Чекорыжников свернул в переулок, вошел в подъезд старого кирпичного дома и поднялся на чердак. Там он сел в трухлявое кресло с разодранной обшивкой, из-под которой торчали куски поролона, и закурил. На душе у Чекорыжникова было тяжко. Жизнь не имела смысла. Он чувствовал себя последним человеком на свете — ни талантов особых, ни пристрастей, ни пороков; невнятность, пустое место; ни врагов, ни друзей. А вчера и она, Катя, Катерина — посмотрела на него полупрезрительно и небрежно и мимо прошла, не сказав ни слова. Докурив сигарету, Чекорыжников еще какое-то время продолжал сидеть, сгорбившись, потом встал решительно, раскидал валяющееся в углу тряпье и извлек аккуратно укутанный в серую ткань продолговатый предмет. Развернул осторожно. Это был модернизированный автомат Калашникова. Проверив наличие патронов в обойме, шестнадцатилетний Чекорыжников быстрым шагом покинул чердачное помещение, заполненное сырым воздухом и остатками невыветрившегося сигаретного дыма. В полуприкрытую дверь втерся тощий полосатый кот и замер, принюхиваясь. Серая пыль еще не осела на пол и играла в луче света, пробивавшемся откуда-то сверху. Кот неторопливо и бесшумно подошел к креслу, мягко прыгнул, устроился на продавленном сидении и начал тщательно вылизывать клочковатую шерсть, от передних лап до хвоста; потом задремал, чутко вздрагивая ушами при любом шорохе. Яркое солнечное пятно незаметно перемещалось по деревянному полу от центра комнаты к восточной стене. “Колька, черт конопатый, иди домой, а то все вихры поотрываю!” — донесся с улицы визгливый женский голос, и ему насмешливо отвечал дребезжащий велосипедный звонок.

 

 

 

БЛУЖДАЮЩИЙ ЛАЙ

 

Больше всего он боялся показаться смешным, потому что родился на свет с внешностью циркового клоуна, и когда мама родная увидела его впервые при ярком солнечном свете, то вскрикнула и даже перекрестилась, комсомолка двадцатилетняя. “Ничего, — утешил маму длинноногий врач, — в кино сниматься будет”, но у нее были другие планы. Сколько он себя помнил, толпились в небольшой полутемной квартире знахарки, попы, костоправы, колдуны, ворожеи, ясновидящие монахи и болгарские мастера хождения по раскаленным углям; запах ладана, пряные ароматы трав, притираний и бальзамов навсегда впитались в тяжелые плотные шторы, преграждавшие путь солнечным лучам; мелькали иконы, тибетские амулеты, фотографии невидимого учителя, узорные хипповские фенечки, обломки инопланетных кораблей, пробирки с космической пылью и зеленые волосы закарпатских русалок; его мяли, массировали, прогревали, морили голодом, закармливали овощами, мясом с кровью и кашей из проросших зерен пшеницы; ни дня вхолостую, ни минуты простоя. Результат непрестанных усилий был удивителен — к семи годам он превратился в довольно симпатичного лопоухого рыженького мальчугана, а плоский незаметный нос пуговкой и лошадиные, неумещавщиеся во рту зубы постоянно вызывали улыбки у всех окружающих, улыбки непрошеными являлись на лицах, а он бычился, убегал и прятался; место любимое его было под столом на кухне, где он спокойно мог поплакать и поспать, но нельзя скрываться бесконечно, и однажды он вошел в большую комнату, переполненную шумными криками и широко распахнутыми глазами. Впервые он видел столько других детей и, пересиливая страх, попробовал улыбнуться и смело взглянуть вперед, но зрачок левого глаза предательски косил, убегая к виску. “Гурвинек пришел!” — весело закричал кто-то, и разные голоса слились в едином дружном хохоте, темная, дергающаяся масса надвинулась на него. Как будто ведомый неизвестной силой он шагнул и выдернул из толпы одного, уцепившись за лацканы куцего пиджачка; несколько секунд они пыхтели и толкались, потом, по наитию, он ударил обидчика коленом в пах, тот вскрикнул, ослаб и скорчился, а он, повалив обмякшего противника на пол, принялся неуклюже и грузно топтать чужое поверженное тело. Позже, когда пострадавшего увезли в больницу (“Петя, Петечка, что сделал с тобой этот гадкий урод!” — всхлипывала пестрая, празднично одетая тетенька.), за ним пришла мама и увела домой. Больше в школе он не появился ни разу. Учился дома, параллельно осваивая дефицитную профессию переводчика с восточных языков. Пыльные древние манускрипты всегда были серьезны, сдержаны и мудры; с ними не надо было притворяться, делать вид, что тебе всё равно и что ты такой же, как остальные. Он любил эти старые буквы, только их он и любил по-настоящему, страстно и преданно.

Когда ему исполнилось двадцать пять, мама привела девушку Катю, с рождения слепую. Девушка Катя тихо говорила, тихо двигалась и никогда ни с кем не спорила. Став его женой, она также тихо продолжала жить, большую часть времени сидела в кресле, вязала, беззвучно считая петли или перебирала тонкими пальцами мягкие фланеливые тряпочки; через девять месяцев она тихо и без мучений умерла в родах. Появление дочери ничего не изменило в установившемся, застывшем укладе его жизни; с девочкой возилась бабушка, еще не забывшая премудрости материнства, а он продолжал упорно вычерчивать свои иероглифы и пентаграммы. Все рухнуло в один день. Как всегда он корпел над очередной рукописью, когда в кабинет вбежала запыхавшаяся Машенька и выкрикнула, что обедать пора, и тут же добавила, рассмеявшись: “Ой, папка, какой ты смешной!” Он вздрогнул, как от пощечины, взревел страшно, вскочил и, чувствуя знакомую мутную волну гнева, двинулся к перепугавшейся девочке, но тут же овладел собой, вернул себя в обычное состояние и мерным шагом покинул кабинет, вышел из квартиры на лестничную площадку, спустился вниз и оказался на улице. Он шел спокойно и что-то повторял про себя, проборматывал, бурчал невнятное. Так добрел он до рыбного магазина, заглянул внутрь, пересчитал имевшиеся с собой деньги, заплатил в кассу необходимое, после чего продавщица вручила ему огромного мороженного судака, на узкой морде которого навсегда запечатлелась безжизненная ухмылка, но очутившись за дверями магазина, судак встрепенулся и громко тявкнул; от неожиданности он уронил рыбу на черный городской снег, и судак резво помчался по тротуару вдаль, опираясь на пружинистый хвост и оглашая окрестности задорным заливистым лаем.

 

 

 

ТРОЕ

 

По улице узкой, в бок накренившейся, среди ручьев, луж и трещин, перепрыгивая и матерясь, трое шлендрали после дождя, встрепанные, как воробьи: Витя из Витебска, Петя из Петербурга, Мося из Москвы. Круглолицые манекены пялились за стеклами витрин, корявые ветви деревьев вздрагивали и роняли капли, возбужденные праздничные негры прыгали у забора и громко кричали. Петя заглянул за угол и присвистнул, шмыгнул и затаился; Витя и Мося за ним поспешили, шушукаясь и шебарша. Через несколько протяжных минут заурчало, зачихало, зашкрябало: выехала черная, вытянувшаяся вдоль, непонятно чужая и задергалась, набирая скорость метр за метром, втягивая в себя влажный густой воздух. В окне виднелась Витина харя; Петя в окружность руля вцепился намертво; Мося маялся на мягком. Понеслись вперед вытянутой струной, взвизгивая на поворотах и вздымая брызги веером, и долго смотрела им вслед старушка седая с авоськой в руках, вытирая платочком лицо и беззвучно в грохоте шамкая губами. А они, вышвырнувшись на проспект, наращивали мощные обороты. Петя подпевал, Витя взвизгивал, Мося молчал. Шуровали весело, разгонялись и проскакивали, метались из стороны в сторону зигзагами молний. Было поздно, когда заметили сзади мигавшие огни и услышали вой, вибрировавший дико. Свернули, сверкнули, запетляли заячьей повадкой, вычерчивая неровные стежки, словно пьяный портной, но напрасно — шерочка к машерочке, судьба к судьбе, пуля в мишень, а они к столбу с фонарной загогулиной наверху: чебурахнулись, чертыхнулись, треснули и затихли: Витя с виноватым видом, Петя с перебитым пальцем, Мося с мордой всмятку. Так их и взяли в двойной капкан, и погрузили, и увезли.

 

 

 

РЕКА, ХОЛМЫ

 

Стоявший в дверях молодой человек неожиданно выхватил пистолет и выстрелил вверх. Двое других подбежали к кассе и быстро выгребли деньги, брали только крупные купюры. Кассирша не отрываясь смотрела на тонкое лезвие ножа и боялась пошевелиться. До закрытия магазина оставалось минут десять, и покупателей не было.

Зинаида встала и потянулась. Халат распахнулся, открывая стареющее дряблое тело. Не стесняясь гостей, Зинаида прошлепала босыми ногами в коридор. Константин Иванович ловко разлил водку и, не дожидаясь остальных, двумя глотками выпил свою порцию. Острый кадык резко дернулся вверх и опустился. Константин Иванович выдохнул и блаженно улыбнулся. Гасан смотрел на него с отвращением и стыдом одновременно.

— Да вы что, мужики?. Вы чё это, а? Совсем оболдели! Да пусти ты! Да за что это?

— Он еще спрашивает, гад! Ну-ка, Лёха, двинь ему как следует! Вот то-то, козёл!

Когда я просыпаюсь утром и слышу голоса детей и жены — “Не шумите, отца разбудите, он лег поздно” — то меня пронзает ощущение покоя и счастья. Тишина рождает тревогу. Я боюсь тишины.

Прапорщик Прищепа застрелился на рассвете. Денщик услышал звук выстрела и вбежал в комнату. Прапорщик сидел, уронив голову набок, пистолет лежал на полу и еще дымился. Пуля вошла точно в сердце. Записки не нашли. Через два дня приехала мать Прищепы, сухонькая старушка лет пятидесяти.

Настоящим уведомляю Вас, что ссыльный Барсуков с места поселения скрылся.

Лика сидела на корме, опустив руку в воду, и вода протекала у нее между пальцев. Ярко светило солнце, и Лика сощурившись смотрела на Владимира. Он слегка откидывался назад, потом накланялся, загребая веслами воду. На его мощных плечах проступали капельки пота. Лодка легко скользила вдоль берега. Лика сняла сарафан и осталась в простеньком ситцевом купальнике.

Рост средний, телосложение среднее. На вид 25 - 30 лет. Волосы русые, глаза голубые, лицо овальное, нос прямой, на подбородке ямочка. Может носить усы. Особые приметы: на левой руке не хватает трех пальцев. При задержании опасен, возможно, вооружен.

Маргольд нетерпеливо пришпорил коня и вскоре выехал из леса. Перед ним расстилалась холмистая долина, покрытая молодой травой и ранними весенними цветами. Слева над рекой еще клубились остатки утреннего тумана. Вдалеке высились стены замка, и в прозрачном воздухе был явственно виден бело-золотой флаг, развевающийся над главной башней. Маргольд гикнул, и конь, вздымая копытами мелкую седую пыль, галопом понесся по петляющей среди холмов дороге.

 

 

 

УХОДЯЩИЕ ПОЕЗДА

 

Шел легкий снег, и было видно, как поезда отходят от перрона, мигая красными зрачками в темноте. Шел легкий снег, и здание вокзала тяжелой каменной медузой распласталось на площади. Шел легкий снег, и Савелий спрыгнул с подножки автобуса. Чужой город встречал его равнодушной тянущей пустотой. Силуэты домов светились тусклыми пятнами окон. Ночь обволакивала холодом и молчаньем. Под ногами всхлипывала бурая невнятная масса. Савелий вошел в зал ожидания, где на коричневых скамейках мерзли одинокие люди, ожидая неизвестно чего. Подойдя к кассе, Савелий наклонился и спросил, а есть ли билет до Внешнего. “Плацкартный”, — буркнула кассирша. Заплатив рубли, он спрятал в бумажник кусочек плотного картона и отправился в станционный буфет, где съел яйцо под серым майонезом и выпил бледно-желтый напиток; на стене висел плакат: “Когда вы пьете чай стаканчик добром вы вспомните меня я друг ваш русский самоварчик всегда готов служить вам я”, но чай был чуть теплый и невкусный. Потом Савелий проверил расписание, оставалось часов шесть, и он присоединился к сидевшим в зале ожидания неизвестно чего, а ночь морозом оковала стекла, и ветер шепотом скитался по дороге, и легкий снег заштопывал все дыры. Савелий сел на деревянную скамейку, попробовал уснуть, но холод, кусая пальцы, проползал змеею. Савелий встал и подошел к окну. На улице взвивалось и свистело. Савелий коленками прижался к батарее, что находилась под мраморным унылым подоконником, затем повернулся и опустился на корточки, согревая спину и ягодицы, вернулся на скамейку и задремал, когда продрог — проснулся, но к батарее другой какой-то бедолага придвинул чемодан, и скособочившись на нем, угрелся. Савелий принялся ходить по залу, подпрыгивая и приседая. Так ночь прошла и сдвинулась, и утро протиснулось сквозь щели облаков. Савелий вышел на перрон. Пустынно, тихо, только вдалеке позвякивали в небе провода ненужных электричек, и, длинный, как печаль, промчался товарняк; Савелий сосчитать хотел вагоны, но сбился. Томительное время проплывало, но вот и стрелки встали, как мечталось, и поезд застучал и появился. Савелий нетерпеливо притаптывал на месте, предвкушая, как он войдет, и ляжет, и в тепле уснет на верхней полке, но поезд вдоль перрона проскочил, прочь унося и окна с занавесками, и тех счастливцев, которые за ними восседали, и пили, пели, уезжая в края нездешние, туда, где хорошо, нас оставляя оторопелых, с разинутыми удивленно ртами: а вы куда, а как же мы, а как же? Ничего не понимая, Савелий кинулся внутрь. Вокзал был мрачен и безлюден. Под сводчатым высоким потолком качался металлический круг люстры. На одной из стен видны были остатки фрески — какой-то человек в плаще лиловом и всадники. Под ногами хрустела каменная крошка, и при каждом шаге взлетали пыль и снег, свободно падавший сквозь темные проломы в крыше. Савелий подбежал к кассе. Закрыто. Забарабанил решительно в окошко администратора, оттуда высунулось заспанное женское лицо и сказало, что вот уже пять лет, как поезда проходят мимо, и нечего шуметь, и прекратите хулиганить, а то позову милицию, Вася, Вася, иди сюда, тут хулиган пьяный. Савелий выбежал на улицу. Шел легкий снег, и ранние прохожие неспешно подходили к остановке и ждали сумрачно и зябко, когда придет автобус.

 

 

 

ДОМАШНИЕ НЕПРИЯТНОСТИ

 

Когда Степан Иванович выдвинул ящик письменного стола, то от неожиданности чуть со стула не свалился: в ящике, среди бумаг и карандашей, сидела буква. Никогда не было у Степана Ивановича в квартире никакой обычной мерзости — ни тараканов, ни муравьев, даже мух, даже комаров, изводивших летними ночами всех его сослуживцев и знакомых, — не было, и вот на тебе, буква завелась. Сидит и не убегает, только лупится бусинками глаз. Степан Иванович медленно протянул руку. Буква доверчиво вскарабкалась к нему на ладонь — маленькая, мохнатенькая, гладкая, с длинными сиреневыми усами и тремя кривыми ножками. Степан Иванович осторожно погладил букву по спине. Буква зажмурилась и ласково лизнула его большой палец. Отпустив букву обратно в ящик, Степан Иванович встал и пошел на кухню. На кухне жена Катя гремела посудой; с шумом хлестала из крана вода. Степан Иванович взял лежавшее на тарелке яблоко и откусил. “Там у меня эта, — проговорил Степан Иванович, тщательно пережевывая, — буква такая, ну, маленькая”. — “Чего?” — жена Катя громыхнула жестяной крышкой кастрюли. “Буква, говорю“, — Степан Иванович проглотил пережеванную яблочную массу. — “Булка?” — Да нет, буква”. — Какая букса?” — “Буква, понимаешь? Бук-ва!” — “Какая еще бурка?” — жена Катя повернулась к раковине спиной и пристально посмотрела на Степана Ивановича. “Бу-к-ва!” — Степан Иванович произнес громко и внятно, старательно артикулируя каждый звук. — “Да выкинь ты эту чурку и не мучайся”. — “Тьфу ты!” — Степан Иванович выбежал из кухни, с лязгом захлопнув дверь. Немного успокоившись и подумав, он позвонил знакомому писателю, обоснованно решив, что уж писатели о буквах знают всё: откуда они приходят, как себя ведут и чем их кормят. Степан Иванович вдруг понял, что всю жизнь мечтал иметь ручную букву.

Писатель Волков-Скопидоменко, иногда подписывавшийся фальшивым именем Соломон Кутузов, сидел дома и старательно пил чай. Чай был горячий, и Волков-Скопидоменко пил его медленно, с чувством и большим куском пирога, испеченного накануне женой Машей. Пирог был вкусный, с яблоками. Когда загудел звонок телефона, Волков-Скопидоменко как раз осилил пол чашки. “Это тебя”, — позвала жена Маша. Волков-Скопидоменко отложил пирог в сторону и подошел к аппарату. Звонил старый приятель Степа. “С чего бы это? — думал Волков-Скопидоменко, пока Степа крутился вокруг да около, — Столько лет ни слуху, ни духу, и вдруг объявился”. А Степа, расспросив о жене и детях и пожаловавшись на судьбу и начальство, наконец подобрался к главному: “У меня тут эта, буква завелась. Ты о буквах что-нибудь знаешь?” Волков-Скопидоменко самодовольно хмыкнул: “Конечно. Она у тебя какая: синяя, белая или с золотистым отливом?” — “Не помню, не обратил внимания, подожди минутку, пойду, взгляну”. Степа отсутствовал минуты три, и Волков-Скопидоменко успел отхлебнуть чайку. Через три минуты голос Степана звучал уныло и разочарованно: “Слушай, извини, что долго, буква пропала, она в ящике сидела, я заглянул, а ее нет, ну, я поискал под столом, под шкафом, и нет нигде”. — “ Да ты не расстраивайся так, отыщется”. — “Ты думаешь? Ну тогда хорошо. Ты извини, я тебе еще позвоню, когда буква снова вылезет, да ты и сам звони, не пропадай”. И гудки короткие, ту-ту-ту. Волков-Скопидоменко положил трубку и вернулся на кухню. Чай остыл, и Волков-Скопидоменко решил пойти погулять, развеяться на ветерке, скинуть с себя воспоминание о бестолковом разговоре.

На улице был теплый летний вечер. Волков-Скопидоменко вышел из подъезда и сразу же увидел соседа Валерку, гулявшего со своей собакой. Сосед Валерка с некоторых пор работал неизвестно кем в торговой фирме “Сидоров и фазер” и по этому случаю купил себе трех собак разных пород; одна собака охраняла Валеркину дачу, вторая — квартиру, а с третьей Валерка не расставался, брал ее с собой и на работу, и везде. Волков-Скопидоменко, изобразив улыбку, подошел к Валерке и радостно поприветствовал соседа. Валерка посмотрел исподлобья и ничего не ответил; писателя он не уважал, считая нищим бездельником. “Гуляешь? — бессмысленно заметил Волков-Скопидоменко и спросил, чуть погодя — Это какая порода?” “Бульбультерьер”, — процедил нехотя Валерка. Собака тявкнула. “Ути лапочка”, — засюсюкал Волков-Скопидоменко и присел на корточки. Кривоногий мопс приподнял верхнюю губу и обнажил зубы. Волков-Скопидоменко хихикнул, как-то неудачно шевельнулся и накренился вперед. В ту же секунду челюсти бульбультерьера беззвучно сомкнулись на запястье правой руки писателя. Волков-Скопидоменко вскрикнул и плюхнулся набок. Минут через сорок он лежал у себя дома на диване и постанывал, бережно прижимая к груди аккуратно забинтованную руку. “Вам повезло еще, — говорил сидевший за столом врач, выписывая рецепты, — собачка молодая, почти щенок, взрослый пес кости перекусывает в два счета, раз — и пополам”. “А это что?” — спросила жена Маша, рассматривая рецепт. — “Оскорбительная кислота. При укусе бульбультерьера необходима. Принимайте три раза в день. И не забудьте про сепсис. Про сепсис не забывайте!” С этими словами врач покинул квартиру Волкова-Скопидоменки.

Оплачивал услуги частного хирурга раздраженный и испуганный Валерка. Испугали его не вопли толстозадой соседки Маши и не угрозы вызвать милицию; с участковым разговор короткий, двести баксов в зубы и гуляй; испугался он вообще, неизвестно почему. Страх выплыл откуда-то изнутри, где накапливался не один день, не одну неделю; страх как будто прорвал плотину и затопил всё Валеркино существо, и уже казались бесполезными и сторожевые натасканные псы, и железные двери, и пистолет под подушкой; всё было бесполезно и ненужно — деньги, телки, тачки. Остался только страх, неотвязный и отупляющий. Валерка хлестал водку прямо из горлышка, запивая яблочным соком. После третьего глотка страх отступил, спрятался. Валерка включил телевизор. “Ах, эти голубые глазки!” — проверещала полуголая бабенка и оттопырила круглую попку. Валерка вновь приложился к бутылке. Мягкое тепло расползлось по телу. Бабенка на экране трясла в такт музыке хорошо декольтированными грудями. Валерка встал и, пошатываясь, прошел в спальню. “Глазки!” — раздалось за спиной; Валерка рухнул на кровать и засопел. Посреди ночи он вскочил с криком “Воздуху! Воздуху!” и снова повалился ничком на бархатное покрывало.

 

 

 

КРАТКОВРЕМЕННЫЕ ЗАМОРОЗКИ НА ПОЧВЕ

 

Сытно пообедав, выпив бутылку пива и выкурив сигарету, поэт Кострицкий написал 38-е стихотворение о смерти.

“Подожди! Я поброюсь!” — крикнул Василий, перекрывая шум льющейся воды.

Самсон Самсонович взмахнул рукой, легко оторвался от земли и понесся на север, через несколько минут исчезнув среди низко висящих облаков.

Мелькнуло в толпе ее красное платье.

Он устало опустился на скамейку, закурил и нашел взглядом знакомое окно на седьмом этаже; ему казалось, что он различает рисунок на шторах — крупные бледно-розовые цветы на синем фоне; докурив сигарету, он посидел еще минут пять, встал и тяжело ступая побрел к остановке автобуса.

Когда она впервые обнаружила свою способность предвидеть будущее, то испугалась, но потом успокоилась и поступила в школу магии и колдовства, где и проучилась четыре года, получив по окончании диплом ворожеи-ведуньи.

За окном троллейбуса проплывали в струях дождя размазанные стены домов, одинокие прохожие семенили по лужам, в полумраке дробился свет витрин.

Дымчато-палевый кот степенно вошел в комнату, прыгнул к хозяйке на колени и свернулся уютным клубком.

В багрец и золото одетые леса! — громко продекламировал Костя и, не в силах сдерживаться более, побежал по аллее, размахивая над головой сумкой с учебниками.

Прочитав письмо, Ванда Юрьевна задумчиво посмотрела в окно; за окном начинался затяжной осенний дождь.

 


 

 
ПРАВДА
о Крымском
клубе
ТРУДЫ и ДНИ
АВТОРЫ
ФОТОГАЛЕРЕЯ
ФЕСТИВАЛИ и
КОНГРЕССЫ
ФЕСТИВАЛЬ ПОЭТОВ
ГЕОПОЭТИКА
ЭКСПЕДИЦИИ
МАДАГАСКАР
ГЛОБУС
УКРАИНЫ
ДНЕПР
ХУРГИН
АНДРУХОВИЧ
Мир искусств
Котика
ВЕРБЛЮДОВА
ЗАНТАРИЯ
В.РАЙКИН
ЕШКИЛЕВ
ИЗДРИК
ЖАДАН
Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function set_magic_quotes_runtime() in /home/virtwww/w_liter-aaa_44b54048/http/ccc3edd198828463a7599341623acddc/sape.php:221 Stack trace: #0 /home/virtwww/w_liter-aaa_44b54048/http/ccc3edd198828463a7599341623acddc/sape.php(323): SAPE_base->_read() #1 /home/virtwww/w_liter-aaa_44b54048/http/ccc3edd198828463a7599341623acddc/sape.php(338): SAPE_base->load_data() #2 /home/virtwww/w_liter-aaa_44b54048/http/down.php(6): SAPE_client->SAPE_client() #3 {main} thrown in /home/virtwww/w_liter-aaa_44b54048/http/ccc3edd198828463a7599341623acddc/sape.php on line 221