Сборы, прощание и отъезд в Кронштадт. — Фрегат «Паллада».
— Море и моряки. — Кают-компания. — Финский залив. — Свежий ветер. — Морская
болезнь. — Готланд. — Холера на фрегате. — Падение человека в море. —
Зунд. — Каттегат и Скагеррак. — Немецкое море. — Доггерская банка и Галлоперский
маяк. — Покинутое судно. — Рыбаки. — Британский канал и Спитгедский рейд.
— Лондон. — Похороны Веллингтона. — Заметки об англичанах и англичанках.
— Возвращение в Портсмут. — Житье на «Кемпердоуне». — Прогулка по Портсмуту,
Саутси, Портси и Госпорту. — Ожидание попутного ветра на Спитгедском рейде.
— Вечер накануне Рождества. — Силуэт англичанина и русского. — Отплытие.
Меня удивляет, как могли вы не получить моего первого
письма из Англии, от 2/14 ноября 1852 года, и второго из Гонконга, именно
из мест, где об участи письма заботятся, как о судьбе новорожденного младенца.
В Англии и ее колониях письмо есть заветный предмет, который проходит
чрез тысячи рук, по железным и другим дорогам, по океанам, из полушария
в полушарие, и находит неминуемо того, к кому послано, если только он
жив, и так же неминуемо возвращается, откуда послано, если он умер или
сам воротился туда же. Не затерялись ли письма на материке, в датских
или прусских владениях? Но теперь поздно производить следствие о таких
пустяках: лучше вновь написать, если только это нужно...
Вы спрашиваете подробностей моего знакомства с морем, с моряками, с берегами
Дании и Швеции, с Англией? Вам хочется знать, как я вдруг из своей покойной
комнаты, которую оставлял только в случае крайней надобности и всегда
с сожалением, перешел на зыбкое лоно морей, как, избалованнейший из всех
вас городскою жизнию, обычною суетой дня и мирным спокойствием ночи, я
вдруг, в один день, в один час, должен был ниспровергнуть этот порядок
и ринуться в беспорядок жизни моряка? Бывало, не заснешь, если в комнату
ворвется большая муха и с буйным жужжаньем носится, толкаясь в потолок
и в окна, или заскребет мышонок в углу; бежишь от окна, если от него дует,
бранишь дорогу, когда в ней есть ухабы, откажешься ехать на вечер в конец
города под предлогом «далеко ехать», боишься пропустить урочный час лечь
спать; жалуешься, если от супа пахнет дымом, или жаркое перегорело, или
вода не блестит, как хрусталь... И вдруг — на море! «Да как вы там будете
ходить — качает?» — спрашивали люди, которые находят, что если заказать
карету не у такого-то каретника, так уж в ней качает. «Как ляжете спать,
что будете есть? Как уживетесь с новыми людьми?» — сыпались вопросы, и
на меня смотрели с болезненным любопытством, как на жертву, обреченную
пытке. Из этого видно, что у всех, кто не бывал на море, были еще в памяти
старые романы Купера или рассказы Мариета о море и моряках, о капитанах,
которые чуть не сажали на цепь пассажиров, могли жечь и вешать подчиненных,
о кораблекрушениях, землетрясениях. «Там вас капитан на самый верх посадит,
— говорили мне друзья и знакомые (отчасти и вы, помните?), — есть не велит
давать, на пустой берег высадит». — «За что?» — спрашивал я. «Чуть не
так сядете, не так пойдете, закурите сигару, где не велено». — «Я всё
буду делать, как делают там», — кротко отвечал я. «Вот вы привыкли по
ночам сидеть, а там, как солнце село, так затушат все огни, — говорили
другие, — а шум, стукотня какая, запах, крик!» — «Сопьетесь вы там с кругу!
— пугали некоторые, — пресная вода там в редкость, всё больше ром пьют».
— «Ковшами, я сам видел, я был на корабле», — прибавил кто-то. Одна старушка
всё грустно качала головой, глядя на меня, и упрашивала ехать «лучше сухим
путем кругом света». Еще барыня, умная, милая, заплакала, когда я приехал
с ней прощаться. Я изумился: я видался с нею всего раза три в год и мог
бы не видаться три года, ровно столько, сколько нужно для кругосветного
плавания, она бы не заметила. «О чем вы плачете?» — спросил я. «Мне жаль
вас», — сказала она, отирая слезы. «Жаль потому, что лишний человек все-таки
развлечение?» — заметил я. «А вы много сделали для моего развлечения?»
— сказала она. Я стал в тупик: о чем же она плачет? «Мне просто жаль,
что вы едете бог знает куда». Меня зло взяло. Вот как смотрят у нас на
завидную участь путешественника! «Я понял бы ваши слезы, если б это были
слезы зависти, — сказал я, — если б вам было жаль, что на мою, а не на
вашу долю выпадает быть там, где из нас почти никто не бывает, видеть
чудеса, о которых здесь и мечтать трудно, что мне открывается вся великая
книга, из которой едва кое-кому удается прочесть первую страницу...» Я
говорил ей хорошим слогом. «Полноте, — сказала она печально, — я знаю
всё; но какою ценою достанется вам читать эту книгу? Подумайте, что ожидает
вас, чего вы натерпитесь, сколько шансов не воротиться!.. Мне жаль вас,
вашей участи, оттого я и плачу. Впрочем, вы не верите слезам, — прибавила
она, — но я плачу не для вас: мне просто плачется».
Мысль ехать, как хмель, туманила голову, и я беспечно и шутливо отвечал
на все предсказания и предостережения, пока еще событие было далеко. Я
всё мечтал — и давно мечтал — об этом вояже, может быть с той минуты,
когда учитель сказал мне, что если ехать от какой-нибудь точки безостановочно,
то воротишься к ней с другой стороны: мне захотелось поехать с правого
берега Волги, на котором я родился, и воротиться с левого; хотелось самому
туда, где учитель указывает пальцем быть экватору, полюсам, тропикам.
Но когда потом от карты и от учительской указки я перешел к подвигам и
приключениям Куков, Ванкуверов, я опечалился: что перед их подвигами Гомеровы
герои, Аяксы, Ахиллесы и сам Геркулес? Дети! Робкий ум мальчика, родившегося
среди материка и не видавшего никогда моря, цепенел перед ужасами и бедами,
которыми наполнен путь пловцов. Но с летами ужасы изглаживались из памяти,
и в воображении жили, и пережили молодость, только картины тропических
лесов, синего моря, золотого, радужного неба.
«Нет, не в Париж хочу, — помните, твердил я вам, — не в Лондон, даже не
в Италию, как звучно вы о ней ни пели, поэт{1},
— хочу в Бразилию, в Индию, хочу туда, где солнце из камня вызывает жизнь
и тут же рядом превращает в камень всё, чего коснется своим огнем; где
человек, как праотец наш, рвет несеяный плод, где рыщет лев, пресмыкается
змей, где царствует вечное лето, — туда, в светлые чертоги Божьего мира,
где природа, как баядерка, дышит сладострастием, где душно, страшно и
обаятельно жить, где обессиленная фантазия немеет перед готовым созданием,
где глаза не устанут смотреть, а сердце биться».
Всё было загадочно и фантастически прекрасно в волшебной дали: счастливцы
ходили и возвращались с заманчивою, но глухою повестью о чудесах, с детским
толкованием тайн мира. Но вот явился человек, мудрец и поэт, и озарил
таинственные углы. Он пошел туда с компасом, заступом, циркулем и кистью,
с сердцем, полным веры к Творцу и любви к Его мирозданию. Он внес жизнь,
разум и опыт в каменные пустыни, в глушь лесов и силою светлого разумения
указал путь тысячам за собою. «Космос!» Еще мучительнее прежнего хотелось
взглянуть живыми глазами на живой космос. «Подал бы я, — думалось мне,
— доверчиво мудрецу руку, как дитя взрослому, стал бы внимательно слушать,
и, если понял бы настолько, насколько ребенок понимает толкования дядьки,
я был бы богат и этим скудным разумением». Но и эта мечта улеглась в воображении
вслед за многим другим. Дни мелькали, жизнь грозила пустотой, сумерками,
вечными буднями: дни, хотя порознь разнообразные, сливались в одну утомительно-однообразную
массу годов. Зевота за делом, за книгой, зевота в спектакле, и та же зевота
в шумном собрании и в приятельской беседе!
И вдруг неожиданно суждено было воскресить мечты, расшевелить воспоминания,
вспомнить давно забытых мною кругосветных героев. Вдруг и я вслед за ними
иду вокруг света! Я радостно содрогнулся при мысли: я буду в Китае, в
Индии, переплыву океаны, ступлю ногою на те острова, где гуляет в первобытной
простоте дикарь, посмотрю на эти чудеса — и жизнь моя не будет праздным
отражением мелких, надоевших явлений. Я обновился; все мечты и надежды
юности, сама юность воротилась ко мне. Скорей, скорей в путь!
Странное, однако, чувство одолело меня, когда решено было, что я еду:
тогда только сознание о громадности предприятия заговорило полно и отчетливо.
Радужные мечты побледнели надолго; подвиг подавлял воображение, силы ослабевали,
нервы падали по мере того, как наступал час отъезда. Я начал завидовать
участи остающихся, радовался, когда являлось препятствие, и сам раздувал
затруднения, искал предлогов остаться. Но судьба, по большей части мешающая
нашим намерениям, тут как будто задала себе задачу помогать. И люди тоже,
даже незнакомые, в другое время недоступные, хуже судьбы, как будто сговорились
уладить дело. Я был жертвой внутренней борьбы, волнений, почти изнемогал.
«Куда это? Что я затеял?» И на лицах других мне страшно было читать эти
вопросы. Участие пугало меня. Я с тоской смотрел, как пустела моя квартира,
как из нее понесли мебель, письменный стол, покойное кресло, диван. Покинуть
всё это, променять на что?
Жизнь моя как-то раздвоилась, или как будто мне дали вдруг две жизни,
отвели квартиру в двух мирах. В одном я — скромный чиновник, в форменном
фраке, робеющий перед начальническим взглядом, боящийся простуды, заключенный
в четырех стенах с несколькими десятками похожих друг на друга лиц, вицмундиров.
В другом я — новый аргонавт, в соломенной шляпе, в белой льняной куртке,
может быть с табачной жвачкой во рту, стремящийся по безднам за золотым
руном в недоступную Колхиду, меняющий ежемесячно климаты, небеса, моря,
государства. Там я редактор докладов, отношений и предписаний; здесь —
певец, хотя ex officio, похода. Как пережить эту другую жизнь, сделаться
гражданином другого мира? Как заменить робость чиновника и апатию русского
литератора энергиею мореходца, изнеженность горожанина — загрубелостью
матроса? Мне не дано ни других костей, ни новых нерв. А тут вдруг от прогулок
в Петергоф и Парголово шагнуть к экватору, оттуда к пределам Южного полюса,
от Южного к Северному, переплыть четыре океана, окружить пять материков
и мечтать воротиться... Действительность, как туча, приближалась всё грозней
и грозней; душу посещал и мелочной страх, когда я углублялся в подробный
анализ предстоящего вояжа. Морская болезнь, перемены климата, тропический
зной, злокачественные лихорадки, звери, дикари, бури — всё приходило на
ум, особенно бури. Хотя я и беспечно отвечал на все, частию трогательные,
частию смешные, предостережения друзей, но страх нередко и днем и ночью
рисовал мне призраки бед. То представлялась скала, у подножия которой
лежит наше разбитое судно, и утопающие напрасно хватаются усталыми руками
за гладкие камни; то снилось, что я на пустом острове, выброшенный с обломком
корабля, умираю с голода... Я просыпался с трепетом, с каплями пота на
лбу. Ведь корабль, как он ни прочен, как ни приспособлен к морю, что он
такое? — щепка, корзинка, эпиграмма на человеческую силу. Я боялся, выдержит
ли непривычный организм массу суровых обстоятельств, этот крутой поворот
от мирной жизни к постоянному бою с новыми и резкими явлениями бродячего
быта? Да, наконец, хватит ли души вместить вдруг, неожиданно развивающуюся
картину мира? Ведь это дерзость почти титаническая! Где взять силы, чтоб
воспринять массу великих впечатлений? И когда ворвутся в душу эти великолепные
гости, не смутится ли сам хозяин среди своего пира?
Я справлялся, как мог, с сомнениями: одни удалось победить, другие оставались
нерешенными до тех пор, пока дойдет до них очередь, и я мало-помалу ободрился.
Я вспомнил, что путь этот уже не Магелланов путь, что с загадками и страхами
справились люди. Не величавый образ Колумба и Васко де Гама гадательно
смотрит с палубы вдаль, в неизвестное будущее: английский лоцман, в синей
куртке, в кожаных панталонах, с красным лицом, да русский штурман, с знаком
отличия беспорочной службы, указывают пальцем путь кораблю и безошибочно
назначают день и час его прибытия. Между моряками, зевая апатически, лениво
смотрит «в безбрежную даль» океана литератор, помышляя о том, хороши ли
гостиницы в Бразилии, есть ли прачки на Сандвичевых островах, на чем ездят
в Австралии? «Гостиницы отличные, — отвечают ему, — на Сандвичевых островах
найдете всё: немецкую колонию, французские отели, английский портер —
все, кроме — диких». В Австралии есть кареты и коляски; китайцы начали
носить ирландское полотно; в Ост-Индии говорят всё по-английски; американские
дикари из леса порываются в Париж и в Лондон, просятся в университет;
в Африке черные начинают стыдиться своего цвета лица и понемногу привыкают
носить белые перчатки. Лишь с большим трудом и издержками можно попасть
в кольца удава или в когти тигра и льва. Китай долго крепился, но и этот
сундук с старою рухлядью вскрылся — крышка слетела с петель, подорванная
порохом. Европеец роется в ветоши, достает, что придется ему впору, обновляет,
хозяйничает... Пройдет еще немного времени, и не станет ни одного чуда,
ни одной тайны, ни одной опасности, никакого неудобства. И теперь воды
морской нет, ее делают пресною, за пять тысяч верст от берега является
блюдо свежей зелени и дичи; под экватором можно поесть русской капусты
и щей. Части света быстро сближаются между собою: из Европы в Америку
— рукой подать; поговаривают, что будут ездить туда в сорок восемь часов,
— пуф, шутка конечно, но современный пуф, намекающий на будущие гигантские
успехи мореплавания.
Скорей же, скорей в путь! Поэзия дальних странствий исчезает не по дням,
а по часам. Мы, может быть, последние путешественники, в смысле аргонавтов:
на нас еще, по возвращении, взглянут с участием и завистью.
Казалось, все страхи, как мечты, улеглись: вперед манил простор и ряд
неиспытанных наслаждений. Грудь дышала свободно, навстречу веяло уже югом,
манили голубые небеса и воды. Но вдруг за этою перспективой возникало
опять грозное привидение и росло по мере того, как я вдавался в путь.
Это привидение была мысль: какая обязанность лежит на грамотном путешественнике
перед соотечественниками, перед обществом, которое следит за плавателями?
Экспедиция в Японию — не иголка: ее не спрячешь, не потеряешь. Трудно
теперь съездить и в Италию, без ведома публики, тому, кто раз брался за
перо. А тут предстоит объехать весь мир и рассказать об этом так, чтоб
слушали рассказ без скуки, без нетерпения. Но как и что рассказывать и
описывать? Это одно и то же, что спросить, с какою физиономией явиться
в общество?
Нет науки о путешествиях: авторитеты, начиная от Аристотеля до Ломоносова
включительно, молчат; путешествия не попали под ферулу риторики, и писатель
свободен пробираться в недра гор, или опускаться в глубину океанов, с
ученою пытливостью, или, пожалуй, на крыльях вдохновения скользить по
ним быстро и ловить мимоходом на бумагу их образы; описывать страны и
народы исторически, статистически или только посмотреть, каковы трактиры,
— словом, никому не отведено столько простора и никому от этого так не
тесно писать, как путешественнику. Говорить ли о теории ветров, о направлении
и курсах корабля, о широтах и долготах или докладывать, что такая-то страна
была когда-то под водою, а вот это дно было наруже; этот остров произошел
от огня, а тот от сырости; начало этой страны относится к такому времени,
народ произошел оттуда, и при этом старательно выписать из ученых авторитетов,
откуда, что и как? Но вы спрашиваете чего-нибудь позанимательнее. Всё,
что я говорю, очень важно; путешественнику стыдно заниматься будничным
делом: он должен посвящать себя преимущественно тому, чего уж нет давно,
или тому, что, может быть, было, а может быть, и нет. «Отошлите это в
ученое общество, в академию, — говорите вы, — а беседуя с людьми всякого
образования, пишите иначе. Давайте нам чудес, поэзии, огня, жизни и красок!»
Чудес, поэзии! Я сказал, что их нет, этих чудес: путешествия утратили
чудесный характер. Я не сражался со львами и тиграми, не пробовал человеческого
мяса. Всё подходит под какой-то прозаический уровень. Колонисты не мучат
невольников, покупщики и продавцы негров называются уже не купцами, а
разбойниками; в пустынях учреждаются станции, отели; через бездонные пропасти
вешают мосты. Я с комфортом и безопасно проехал сквозь ряд португальцев
и англичан — на Мадере и островах Зеленого Мыса; голландцев, негров, готтентотов
и опять англичан — на мысе Доброй Надежды; малайцев, индусов и... англичан
— в Малайском архипелаге и Китае, наконец, сквозь японцев и американцев
— в Японии. Что за чудо увидеть теперь пальму и банан не на картине, а
в натуре, на их родной почве, есть прямо с дерева гуавы, мангу и ананасы,
не из теплиц, тощие и сухие, а сочные, с римский огурец величиною? Что
удивительного теряться в кокосовых неизмеримых лесах, путаться ногами
в ползучих лианах, между высоких, как башни, деревьев, встречаться с этими
цветными странными нашими братьями? А море? И оно обыкновенно во всех
своих видах, бурное или неподвижное, и небо тоже, полуденное, вечернее,
ночное, с разбросанными, как песок, звездами. Всё так обыкновенно, всё
это так должно быть. Напротив, я уехал от чудес: в тропиках их нет. Там
всё одинаково, всё просто. Два времени года, и то это так говорится, а
в самом деле ни одного: зимой жарко, а летом знойно; а у вас там, на «дальнем
севере», четыре сезона, и то это положено по календарю, а в самом-то деле
их семь или восемь. Сверх положенных, там в апреле является нежданное
лето, морит духотой, а в июне непрошеная зима порошит иногда снегом, потом
вдруг наступит зной, какому позавидуют тропики, и всё цветет и благоухает
тогда на пять минут под этими страшными лучами. Раза три в год Финский
залив и покрывающее его серое небо нарядятся в голубой цвет и млеют, любуясь
друг другом, и северный человек, едучи из Петербурга в Петергоф, не насмотрится
на редкое «чудо», ликует в непривычном зное, и всё заликует: дерево, цветок
и животное. В тропиках, напротив, страна вечного зефира, вечного зноя,
покоя и синевы небес и моря. Всё однообразно!
И поэзия изменила свою священную красоту. Ваши музы, любезные поэты{2},
законные дочери парнасских камен, не подали бы вам услужливой лиры, не
указали бы на тот поэтический образ, который кидается в глаза новейшему
путешественнику. И какой это образ! Не блистающий красотою, не с атрибутами
силы, не с искрой демонского огня в глазах, не с мечом, не в короне, а
просто в черном фраке, в круглой шляпе, в белом жилете, с зонтиком в руках.
Но образ этот властвует в мире над умами и страстями. Он всюду: я видел
его в Англии — на улице, за прилавком магазина, в законодательной палате,
на бирже. Всё изящество образа этого, с синими глазами, блестит в тончайшей
и белейшей рубашке, в гладко выбритом подбородке и красиво причесанных
русых или рыжих бакенбардах. Я писал вам, как мы, гонимые бурным ветром,
дрожа от северного холода, пробежали мимо берегов Европы, как в первый
раз пал на нас у подошвы гор Мадеры ласковый луч солнца и, после угрюмого,
серо-свинцового неба и такого же моря, заплескали голубые волны, засияли
синие небеса, как мы жадно бросились к берегу погреться горячим дыханием
земли, как упивались за версту повеявшим с берега благоуханием цветов.
Радостно вскочили мы на цветущий берег, под олеандры. Я сделал шаг и остановился
в недоумении, в огорчении: как, и под этим небом, среди ярко блещущих
красок моря зелени... стояли три знакомые образа в черном платье, в круглых
шляпах! Они, опираясь на зонтики, повелительно смотрели своими синими
глазами на море, на корабли и на воздымавшуюся над их головами и поросшую
виноградниками гору. Я шел по горе; под портиками, между фестонами виноградной
зелени, мелькал тот же образ; холодным и строгим взглядом следил он, как
толпы смуглых жителей юга добывали, обливаясь потом, драгоценный сок своей
почвы, как катили бочки к берегу и усылали вдаль, получая за это от повелителей
право есть хлеб своей земли. В океане, в мгновенных встречах, тот же образ
виден был на палубе кораблей, насвистывающий сквозь зубы: «Rule, Britannia,
upon the sea». Я видел его на песках Африки, следящего за работой негров,
на плантациях Индии и Китая, среди тюков чаю, взглядом и словом, на своем
родном языке, повелевающего народами, кораблями, пушками, двигающего необъятными
естественными силами природы... Везде и всюду этот образ английского купца
носится над стихиями, над трудом человека, торжествует над природой!
Но довольно делать pas de giants{3}:
будем путешествовать умеренно, шаг за шагом. Я уже успел побывать с вами
в пальмовых лесах, на раздолье океанов, не выехав из Кронштадта. Оно и
нелегко: если, сбираясь куда-нибудь на богомолье, в Киев или из деревни
в Москву, путешественник не оберется суматохи, по десяти раз кидается
в объятия родных и друзей, закусывает, присаживается и т. п., то сделайте
посылку, сколько понадобится времени, чтобы тронуться четыремстам человек
— в Японию. Три раза ездил я в Кронштадт, и всё что-нибудь было еще не
готово. Отъезд откладывался на сутки, и я возвращался еще провести день
там, где провел лет семнадцать и где наскучило жить. «Увижу ли я опять
эти главы и кресты?» — прощался я мысленно, отваливая в четвертый и последний
раз от Английской набережной.
Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function set_magic_quotes_runtime() in /home/virtwww/w_liter-aaa_44b54048/http/ccc3edd198828463a7599341623acddc/sape.php:221
Stack trace:
#0 /home/virtwww/w_liter-aaa_44b54048/http/ccc3edd198828463a7599341623acddc/sape.php(323): SAPE_base->_read()
#1 /home/virtwww/w_liter-aaa_44b54048/http/ccc3edd198828463a7599341623acddc/sape.php(338): SAPE_base->load_data()
#2 /home/virtwww/w_liter-aaa_44b54048/http/down.php(6): SAPE_client->SAPE_client()
#3 {main}
thrown in /home/virtwww/w_liter-aaa_44b54048/http/ccc3edd198828463a7599341623acddc/sape.php on line 221